— Господин Тигесен, вы не думаете о трудностях, о риске, о деньгах, об обязательствах издателя по отношению к культуре и к миру. Наша сфера сбыта маленькая. А заинтересуется ли такими вещами дружественная нам фирма в Лейпциге, заранее предсказать невозможно… Композитор это частное лицо, и он вправе делать, что хочет; издательство же — преддверие публичности, — сказал издатель.
— Не тратьте попусту слова, — прервал его Тигесен. — Я сказал этой музыке «да», и вы не скажете «нет». Преддверие публичности — это газета, а не ваша лавочка. Разве вам пришлось хоть раз пожалеть, что вы напечатали Карла Нильсена?
— Господин Тигесен… Конечно нет, никогда. И все-таки порой бывало трудно…
— Молчите, молчите! Распорядитесь, чтобы составили договор. Мы придем завтра. И не забудьте, что нашему юному другу нужен аванс.
— Это невозможно, господин Тигесен. Вы забыли о том…
— Ему нужен аванс, — сказал Тигесен твердо.
Мы ушли не сразу. Критик все не мог отделаться от мыслей о джазовой фуге. Мне пришлось сыграть ее еще раз.
— Что-то в этом есть; но она мне не нравится, — сказал Тигесен, — я ее не слышу.
Я попытался объяснить.
— Если бы вы аранжировали ее для ручного исполнения… — нерешительно предложил он.
— Нет, — возразил я, — это для джазового оркестра…
— Как раз такие вещи нам нужны, они пользуются спросом, — воодушевился издатель.
— Вы неисправимы, — сказал Тигесен. — Впрочем, я понимаю ваше вмешательство так, что вы готовы заключить с нашим другом договор о написании
— Вы захватили меня врасплох. Я не буду покупать кота в мешке…
— Нет, но вы купите музыкальные мотивы, записанные на этом бумажном ролике…
Они какое-то время спорили. Речь зашла и о скрипичной сонате, которую я решил написать для Тигесена…
Гёсте и Тутайну пришлось ждать меня долго. Они ждали, сидя за маленьким столиком в маленьком, празднично украшенном ресторанном зале отеля «Нордланд». Узнав, чего мне удалось достичь с помощью Тигесена, оба совершенно потеряли контроль над собой. Тутайн крикнул:
— Вот чем музыкант отличается от барышника!
Он поцеловал меня в губы, перед всеми гостями и кельнерами. В глазах у него стояли слезы. Вдруг он безудержно разрыдался. Я попытался успокоить его. Гёста тоже утратил уравновешенность. Он, шатаясь, прошел по красному ковру, покрывавшему середину зала, и зашептал что-то на ухо одному из кельнеров. Вернулся он вместе с этим кельнером, который налил нам коньяк в три рюмки. Тутайн смахнул слезы и выпил.
— Я все-таки не погубил тебя! — сказал он, и слезинки опять сверкнули в его глазах. — Сегодня это определилось… — Он внезапно сел и больше не говорил ничего.
К Гёсте снова вернулось самообладание. Видно было, что его озаряет теплое солнце счастья. Он поднял рюмку и провозгласил тост:
— Какой чудесный час! И чудесный день!
Господин Бевин явился слишком поздно. Напрасно зачитывал он мне отзыв того критика, который возвестил, что началась-де новая эпоха клавишных инструментов, что графический способ изображения старинных нотных знаков, этот ученый загадочный язык некоей тайной касты (я наконец вспомнил точную формулировку фразы), уже потеснен… Я ему ответил, что это заблуждение. Музыка остается музыкой, а машина — машиной{352}
.— Машина, машина… — распалился он. — Как поверхностно вы рассуждаете! Разве клавишный инструмент — не машина? Разве орган — не машина{353}
? Разве труба с клапанами или саксофон — не машины? А что вы скажете о граммофоне? А радиовещательная техника — не завоюет ли она однажды весь мир?— Увы! — коротко откликнулся я.
— Так вы противник прогресса?
— Думаю, да, — сказал я. — Со времени Жоскена и Хенрика Изака{354}
музыка не стала лучше; изменились только ее формы.Он хотел заняться продажей моих нотных роликов. Сказал, что на примете у него есть несколько композиторов, живо заинтересованных в том, чтобы делать то же, что я. Большие умницы, умелые техники, неутомимые и отважные…
Напрасные усилия. Он ничего не достиг. Он не сказал вслух, что я неблагодарный человек; но про себя так подумал. Он сам чувствовал, что явился слишком поздно. Впрочем, все это было не так уж и важно для него. Поэтому расстались мы мирно.
Эти события — как и ускорившийся ритм времени — совершенно меня одурманили. До меня дошло, что был поставлен вопрос, кто я есть. Тутайн, на протяжении считаных минут, пережил из-за меня страх, отчаялся; потому что я стал неприступным предметом, как будто мой образ вдруг загородили доской и моя плоть сделалась лишенной вкуса,