Я забыл нечто существенное. Того года, когда я перестал быть ребенком, я не помню. Какие бы жгучие боли в промежности я ни чувствовал, предназначенный мне процесс развития не прервался, он только осуществлялся теперь потаенно, и я не мог его с изумлением наблюдать, не мог реагировать на происходящее ликующим страхом или естественным чувством стыда. Когда я
— Ты был не лишен амбиций, — заметил Тутайн.
— Мне это трудно давалось — вновь обрести себя. Физически я уже был взрослым. Но воспоминания мои оставались целиком и полностью детскими. Я робел и навлекал на себя неприязнь окружающих. Я им давал лживые сведения о себе. Мой дух отличался теперь задиристой резкостью. Я читал и учился{78}
. Я запоминал то, что выучивал. Отец, уже отрекшийся от меня (я, правда, не сознавая этого), вновь обратил ко мне свое милостивое внимание. Он пытался поощрять мои старания. Он полностью присоединился к мнению доктора: что прежде я был болен. Я и сегодня чувствую его взгляд, которым он как бы ощупывает мой лоб или шрам на лбу, желая убедиться, что выздоровление окончательно. Рецидивов не было — если не считать тех, что я устраивал себе искусственно, в хлороформном опьянении. Позже я так окреп, что сумел отказаться и от этого.— Тогда ты принялся учиться еще усерднее, а переживания твои стали менее разнообразными, — предположил Тутайн.
— Меня оберегали, как многих подростков, чьи родители делают вид, будто любят их. Во мне не было ничего, заслуживающего любви. Я был бледным, тощим, упрямым,
— Ты сам не можешь себя оценивать, — сказал Тутайн. — Тем, кем ты стал, ты был уже тогда. Я уверен, что в твоих грезах непрерывно звучала музыка — и что твое тело выглядело тогда не хуже, не менее привлекательно, чем позже.
И правда: я в то время часто бродил по городу — без мыслей, почти вслепую, натыкаясь на фонарные столбы и людей, — и представлял себе, что слышу музыку. Я эти мелодии не придумывал: они
— Я никогда не смогу сравниться с тобой.
— Я сделал тебя
Ему, когда он подрос, говорили, что он, конечно, видел свою мать в гробу. Это был дешевый гроб из еловых досок, зачерненный угольной пылью. Маленький Тутайн будто бы вскарабкался на покрытое бумажным саваном тело, чтобы поиграть с мамой: он ведь видел ее лицо и руки. Значит, он наверняка слышал и шуршание стружки под ней, на дне ящика. Видел крест из дерева или жести на ее груди… Но он ничего не помнит. Это его переживание стало черной дырой. Которая даже не может хоть что-то в нем всколыхнуть. Душа остается непотревоженной. Хотя это была его мать: прислуга: человеческое существо, оказавшееся пригодным, чтобы родить его. Странно. Он не знает, где ее похоронили. Не знает даже, в каком городе это произошло. Клеменс Фитте — тот хоть научился любить свою мать. Тутайн и этого лишен. Он свою мать по-настоящему так и не узнал. Он ее забыл. Не знать, где человек похоронен… Как будто Тутайн возник вообще без родителей, чтобы он мог сказать: «Я — это я». Могилы постепенно забываются; по прошествии какого-то времени никто уже не помнит, где именно они вырыты; придет день, когда все они будут осквернены и уничтожены. — — У моей мамы была подруга. Которую мне велели называть тетей. На нее обрушились многие горести. Я часто видел ее плачущей. Но ее лицо было устроено так, что, даже залитое слезами, казалось улыбающимся. Эта женщина родилась на свет как человек, предназначенный для радости.