Наша «емкость», то есть потенциал нашего мышления, вероломно атакуется усталостью и скукоживается. Как же часто получается, что воодушевление в нас умирает! Как часто мы оказываемся изгнанными из райского сада наших восторгов, потому что тело предъявляет свои требования: сон смежает наши веки, или наши мышцы пропитываются изнеможением, или внутри нас громко заявляет о себе голод, или нас томит жажда, или молния — внезапное желание перемен либо плотского счастья — расщепляет наши обычные представления! Озноб или даже пот, выступающий из пор, могут нас изменить; полная светлая луна пробуждает в нас другое прошлое, чем буднично-серый моросящий дождь. К этому добавляются последние, только что истекшие, часы, образуя всё новые комбинации… — Я так и не узнал, чтó думал Олаф Зелмер о мертворожденных архитектурных идеях Тутайна, какие сферы его бытия были этими идеями затронуты, какие импульсы он от них получил или какая часть его экзистенции нашла в них подтверждение своей значимости. Во всяком случае, я могу предположить, что существует некое, для меня не распознаваемое, родство
между умершим и этим молодым человеком: повторение все тех же рассеянных грез, но варьированных в плотском регистре, то есть перенесенных в другое тело — и уже поэтому непостижимых для меня, как непостижимо для меня все, что не происходит непрерывно во мне самом. Чтó мог бы я хотя бы предположить о мыслях, которые посещают Олафа или другого человека по вечерам, когда он остается наедине с собой и собирается лечь спать, — волнуя, тревожа или делая счастливым? Чтó вообще может один человек знать о другом? Разве Аякс не продемонстрировал с коварной самоочевидностью ужасную инаковость своих импульсов, не обозначив при этом — ни именем, ни знаком — их подлинную природу, их бесконечное прошлое, которое он с незапамятных пор носит в себе? Все эти ландшафты, которые обещают раскрыться перед нами, — ландшафты рук, лиц, обнаженных тел (если мы их видим) других людей, — остаются для нас навеки неведомыми. Никакое наше тоскование не пробьется сквозь окутывающий их туман. Воспоминания других людей — плотные, многослойные и отличающиеся от наших. Их время — это не наше время. Их происхождение отделено от нашего. Их могилы — не наша могила. Я чувствовал состояние покинутости, в котором пребываем мы все; которое мы так часто затушевываем предъявляемыми во все стороны требованиями; которое, как нам кажется, исчезает, когда кто-то нам улыбается или наших ушей достигает слово, выглядящее как брат-близнец наших мыслей. Но мы не можем стряхнуть ее с себя, эту покинутость: она — наш жребий, который с каждым годом становится все более неизбежным. Так проявляется навязчивая ненависть гармонии, обращенная против нашей растерзанной души, против этого тела, которое не имеет длительности. — Я решил, что должен, по крайней мере, глубоко впечатать в сознание те рисунки Тутайна, на которых изображен он сам: чтобы еще раз пробудить уже-бывшее, чтобы украсить свои сновидения формами с этих его работ. И чтобы укрепить память — чтобы никакое настоящее не могло ее у меня отнять. Наверное, с большинством людей, достигших моего возраста, дело обстоит так же, как и со мной: их чувство одиночества — это глубокий колодец, воды которого ведут во все бóльшую тьму. Картины, которые касаются нас самих, еще мгновения назад отчетливые, исчезают. Тени ложатся на те скромные возможности счастья, что еще доступны для нашего духа. Мы пытаемся, с завистливым отчаянием, постичь образ жизни своих младших современников, догадаться, чем заполнены их часы. Их тоскование, их отчаянье представляются нам желанными; даже грубое, грязное в них нам нравится. Мы готовы любой ценой присоединиться к ним. Но очень скоро — между двумя взмахами ресниц — эта наша потребность пропитывается горечью. Ни одно из наших желаний не сохраняется долго; смертельная пустота накапливается и в голове, и в сердце; напрасно обшариваем мы опустевшие пространства нашей едва теплящейся души в поисках воспоминаний, которые пойдут нам на пользу.Собрать вокруг себя рисунки — такое у меня получится, будет получаться еще много раз. Это утешение. И то, что я выпил пунша, тоже утешение… Что касается утешения, обретаемого в работе, то человек, который проводит жизнь за письменным столом, не может рассчитывать на его постоянство: потому что дух периодически ослабевает, дух есть нечто более хрупкое, чем тело, и он легче поддается тлению, чем плоть.
— Когда же, — крикнул мне в ухо Аякс, — будет готова твоя новая симфония?