Но потом на меня накатило горестное ощущение покинутости. Сознание нарисовало отпугивающий образ моей личности, которая с трудом, да и то лишь при абсурдных обстоятельствах, может пробудить симпатию в других людях. Я знал, что Льен меня уважает, сочувствует мне и в любой момент придет на помощь; но он не признает за мной ни одной из тех привилегий, которыми обладают, в его глазах, Тутайн и Аякс. Мне
ничего не простят, потому что я — неприятный человек{368}. Тутайн стал моим настоящим другом только потому, что был убийцей: чутье подсказывало ему, что у него самого есть неслыханный недостаток, который — так ему казалось — нельзя компенсировать никакими телесными или душевными достоинствами. Фон Ухри, поскольку он любит деньги, был готов продать мне право на некоторую причастность к его телесности. Он настолько уверен в моей отвратительности, что даже обдумывал мысль: не толкнуть ли в мои объятия Оливу, которая, из-за беременности, защищена от разъедающего вторжения моей крови. — Внезапно, с отчетливостью, никогда прежде не возникавшей в волокнах моего мозга, я понял: все женщины, которых я желал и душой, и чувственным восприятием… и которые в конце концов становились моими, — все эти женщины в скором времени и без особых сожалений расставались со мной. Они (о некоторых я могу это только предполагать) находили себе лучшего партнера. Даже мой сын Николай мне не принадлежит. Я вынужден был уступить его более счастливому семейному сообществу. Чудовищная горечь переполняла меня. Я вдруг почувствовал ненависть ко всему человечеству, включая и самого себя. Но эта ненависть была тотчас парализована ситуацией беспросветного одиночества, в которой я оказался{369}. Я посмотрел на Льена и оценил его еще раз. Он не годится для правды, для моей правды. Потому что не сможет последовать за мной в обступившую меня тьму. Я не вправе признаться ему, что только одна звезда еще светит для меня в этом мраке: позолоченный сосок Аякса; и что все прочее, относящееся к человеческому телу, женскому или мужскому, в моем мозгу угасло. — Что мой Противник уже загнал смерть под крышку моего черепа: я больше не причастен к наслаждениям и ожидаю теперь только иссякновения способности страдать.— Но я не приму его обратно,
— вдруг ляпнул я. — Он мне не нравится. Он навязчив. Он меня тяготит. Потому я его и уволил. Приготовления к свадьбе тут ни при чем.Мне надо было сказать то же самое другим тоном. Льен тотчас поднялся со стула. Его лицо стало невыразительным, пустым. Он пробормотал, что у него сейчас нет времени болтать со мной. Он, мол, заглянет как-нибудь в другой раз, и тогда мы сможем спокойно поговорить. Он не допил свой чай. Он направился к двери. Я последовал за ним. На пороге он остановился и спросил:
— Вы не верите в Бога?
— Я не верю в персонифицированного
Бога, — сказал я. — Мои познавательные способности ограничены: они не позволяют ни охватить ЕГО мыслью, ни воспринимать посредством органов чувств. Словам же я не доверяю. Многие рассказы о Нем и Его деяниях я нахожу отвратительными. Я мало-помалу сделался одним из тех отщепенцев, которые, наблюдая за Мирозданием, рассматривают несправедливость как нечто неизбежное. Бедные и слабейшие — — им невозможно помочь. К этому надо привыкнуть — к тому, что такое существует. Я никогда не ожесточался, как ожесточаются настоящие богачи, — но я больше не чувствую себя ответственным. Я не понимаю разницы между мышью, на которую падает сверху ястреб-канюк, и человеком, которому выносят обвинительный приговор. Жизнь кита представляется мне более значимой — более продолжительной, — чем жизнь какого-нибудь коммерсанта.— Выходит, для вас в жизни существуют только анималистические, грубые ценности, — сказал Льен.