Тогда, в 1965 году, среди эстрадников народных артистов СССР не было. А хотелось. И все волнения по этому поводу были в самом разгаре. Вспоминаю собравшихся у Утесова Р. Я. Плятта, А. М. Эскина и помню блестящую импровизацию будущего юбиляра на тему: в Министерстве культуры решают, как быть с Утесовым, что ему к 70-летию дать. Он начинал с Героя Труда и медленно спускался по наградным ступенькам вниз, причем каждый такой шаг сопровождался самоуничижительными формулировками и нашим гомерическим хохотом. Помню дословно и последнюю его фразу: «А поскольку Трудовое Красное Знамя у него уже есть – дать ему «мальчика и девочку» (имелся в виду орден «Знак почета»), и пусть он гуляет с ними по своей Одессе».
Суетность? Пусть так. Но, скажите, хватило бы вас накануне семидесятилетия, когда главное, что вы могли сделать в жизни, уже позади, и это не просто итог, а как бы конец одной жизни и начало другой, в которой нет радостных ожиданий, хватило бы вас устроить из ваших волнений спектакль для друзей в насмешку над со бой и своими переживаниями?!
А потом, недели через две, все мы сидели в зале Театра эстрады на Берсеневской набережной, ждали начала торжества и нервничали, потому что еще с утра ни один человек не знал, чем же кончилось в Министерстве культуры то самое, на этот раз не выдуманное Утесовым заседание. И вышла Фурцева. Была она тогда министром культуры, и, мне кажется, ее миссия в тот день была приятна ей лично. Когда она сказала, что Леониду Осиповичу Утесову, первому среди артистов эстрады, присвоено звание народного артиста СССР, началась такая овация, что, побывавший на многих юбилеях, я ничего подобного не припомню.
Прошло пять лет. Первую самостоятельную работу мне, телевизионному кинорежиссеру, предложили сделать об Утесове. Тут, видимо, надо сказать, что родился я под песни Утесова за два года до войны и было мне уже тридцать. Но начало есть начало – я волновался, как положено начинающему. Чему, кстати, способствовал и сам Леонид Осипович. Во-первых, в его устах, устах человека, начавшего профессиональную карьеру лет в семнадцать, слово «молодой» не имело оттенка скидки и в словосочетаниях «молодой певец», «молодой музыкант» или «молодой режиссер» он последовательно делал ударение на втором слове. Во-вторых, его кинематографический опыт казался мне, ну, скажем, не таким уж обширным и приобретенным в слишком отдаленные времена. Но когда человек может сказать тебе: «Юноша, я начал сниматься в кино в 1918 году…», начинающему режиссеру в 1970-м трудно по добрать контраргументы. Более того, доброхоты и намеками, и впрямую говорили, что ты еще с этим стариком хлебнешь лиха, когда начнется работа. Так что Утесова я побаивался. Впрочем, в период написания сценария (я был и автором) никаких сложностей в общении с Утесовым у меня не возникло, только… только мне казалось, что он надо мной издевается. Раза два в неделю у него ли дома, где я копался в огромном комоде с его фотоархивом, или по телефону он задавал мне вопрос, в котором варьировались только имена, остальное повторялось: «Я видел вчера картину про… Скажите, наша будет лучше?» Или: «Вы знаете, что делают фильм про… Скажите, наш будет лучше?» И так далее.
Вопросов этих я сперва пугался. Потом научился отвечать с пафосом: «Конечно, Леонид Осипович, а как же иначе!» А кошки на душе все равно скребли, несмотря на то что Утесов не без пафоса, который у него всегда граничил с иронией, всякий раз заканчивал такой разговор словами: «Вы меня очень обрадовали, мой дорогой». Кстати, во всех основных песнях репертуара Утесова, начиная с 1920-х годов, прочно утвердилось местоимение «ты». Но, знакомый с моей мамой и по чти ровесник моему дедушке, Утесов в разговоре со мной этого местоимения не употребил ни разу.
Но вот написан сценарий, о чем Утесов знает, вот его уже утвердили, скоро начинаться съемкам, а Леонид Осипович ни разу даже не намекнул, что хотел бы его прочесть. Конечно, я многое с ним оговаривал, многое просто рождалось из общения с ним, но все-таки…
– Нет, Алеша, – сказал Утесов. – Неудобно это читать мне – как самому на себя рецензию писать.
– «Революция открыла Утесову… важность богатств, которыми он обладает, великую серьезность легкомысленного его искусства, народность, заразительность его певучей души». Я произношу эти слова Бабеля в третий или четвертый раз. Я их уже выучил наизусть. – Мотор! Приготовились. Камера!
– Алеша, – говорит Утесов, – я не могу начать. Что вы экономите пленку? Вы сначала скажите свой «мотор», а потом эти слова. Мне иначе неудобно.
Он сидит в тишке на лавочке. Осень. Болшево. Наш первый съемочный день. И, как мне предсказывали, капризничает. Сохранилась фотография, снятая в этот день: я что-то с жаром внушаю Утесову, а он глядит на меня с выражением: «Сколько вас, таких умных, было…», но это все я увижу потом, со стороны, а пока надо же снимать. И я соглашаюсь – черт с ней, с пленкой, вот упрямый, и командую «мотор», и произношу слова Бабеля в пятый раз, жалея пленку и чертыхаясь про себя.