– Великая серьезность легкомысленного моего искусства, – вдруг задумчиво произносит Утесов и включается, и заводится, и начинает говорить легко, импровизационно…
Теперь понимаю. Включение камеры прерывало для него общение. Он не мог работать без партнера. Эти слова были публикой, залом, музыкальным вступлением, наконец. Он не мог настроиться без подачи. Он был человеком эстрады.
Сняли монолог, сняли проход его по пустой болшевской аллее, усыпанной листьями. Был ветер. Осень шла Утесову. Осталось самое простое.
– Леонид Осипович, вот ваш транзистор. Сядьте на лавочку и слушайте музыку.
– Какую?
– Какую поймаете.
– Я по транзистору слушаю последние известия.
– Слушайте.
– Их сейчас нет.
– Тогда музыку.
– Какую?
– Какая будет.
– Алеша, перестаньте. Я же знаю, что вам надо. Если вы хотите, чтобы я слушал Баха, – это одно. А Моцарта – совсем другое.
(У меня еще с режиссерского сценария задумано, что он сидит и слушает какую-то современную какофонию, которая ему не нравится. Но я не хочу, чтобы он играл, я хочу, чтобы он жил. А он вовсе не хочет этого. Он хочет играть.)
– Какая у вас здесь будет музыка в фильме?
– Я еще не знаю.
– Как я могу слушать неизвестно какую музыку?
Он хочет предлагаемых обстоятельств, по Станиславскому. И все тут.
– Леонид Осипович, ну неужели вам трудно…
– Мне не трудно. Мне непонятно.
– Это плохая музыка.
– Плохую музыку я выключу и слушать не буду.
(Зануда! Черт меня возьми.)
– Уходит свет, – говорит оператор.
Я ощущаю себя зарвавшимся аферистом, посягнувшим на непосильное дело.
– Мне это нравится или не нравится? – спрашивает Утесов.
– Не нравится.
– Так бы сразу и сказали. – Он включает транзистор, долго слушает звук настройки и презрительно поднимает бровь. – Ну?
Что он – сыграл или прожил? Понятия не имею. Но сделал он буквально то, о чем я мечтал в режиссерском сценарии. Дублей не потребовалось.
Все было продумано. Оркестр, после того как мы с оператором разместили его на сцене Концертной студии в Останкино, от пущен на получасовой перекур. Поставлен общий свет и полупогашен до времени. День последний, мы снимаем финал.
Чем должна кончаться картина об Утесове? «Легко на сердце от песни веселой…» – не правда ли? Утесову 75 лет. Он входит веселый и легкий, оркестр приветствует его. Он дает сигнал, и финал нашей картины без особых ухищрений пролагает себе дорогу в вечность. Вечное – оно самое простое и есть. Я хотя и иронизирую, но и сегодня считал бы такой финал не самым плохим.
И вот передо мной пустая сцена. На ней тремя ступенями стулья, а на стульях – инструменты, оставленные ушедшими на перекур музыкантами.
Через пять минут должен приехать Утесов, я уже иду его встречать. И, взглянув последний раз, все ли готово, – останавливаюсь: сцена открыта и беззащитно грустна; и так легко, и так заманчиво разместить сейчас на ней ваши собственные миражи. И я вспоминаю свои бдения в утесовском кабинете у комода с двумя огромными ящиками, набитыми путаницей его фотоархива. И слышу голос Утесова за спиной, когда я один за другим откладываю в сторону несколько групповых снимков: «Дайте-ка, дайте-ка, ведь все покойники, один я еще живой… а здесь… вот про этого не знаю, а остальных точно нет. Опять все – покойники. Совсем я один остался». И помню шеей, как трудно было оглянуться.
Я подхожу к оператору, сидящему в ожидании простой съемки, и говорю, чтобы он был, что называется, «на стреме», потому что сейчас мы войдем с Утесовым – и я не знаю, что будет, но чуть добавит пусть свет и снимет это. Что это? Я не знаю, но это будет финал. И я не смогу ни сказать ему «камера», ни дать сигнала, потому что…
Я уже опаздываю… И бегу. А через несколько минут мы входим с Леонидом Осиповичем из боковой двери, и я, что-то предчувствуя, спускаюсь по лесенке в зал, оставляя его на сцене. И так, разговаривая сверху вниз, мы доходим до середины сцены и останавливаемся. Мы еще продолжаем говорить, но уже сознание проросло сквозь интуицию, и я вижу…
Пустая огромная сцена. Ярусы стульев. Медью и полированным деревом посверкивают оставленные инструменты. А музыкантов нет. Молчаливая музыка кино. Образ одиночества. И Утесов, только что оживленно говоривший со мной, вдруг останавливается. Он не видит этого, но – артист – он чувствует это спиной. Разговор завял. И как по режиссерскому сценарию, словно выполняя специально придуманную мизансцену, он садится на средний стул, сняв с него скрипочку. Долго смотрит на нее. Прикладывает к плечу. Последний музыкант ушедшего оркестра. Нет, не играет. Так… поднял смычок, спиной почувствовал холод, пустоту, опустил. И вдруг: «Нет, я не Ойстрах!» – сорвал настроение старой байкой.
И прорезался звук. И стали входить музыканты. И все кончилось. Я подошел к оператору.
– Ну?
– Что ну?
– Снял?
Теперь он уже сам режиссер, этот мой оператор. Так пусть кто-нибудь из его бывших коллег сделает ему такой же подарок. Я не мог его убить. Надо было снимать финал.