Как-то раз я сказал сценаристке, что у нас человека с повышенной пробивной способностью называют танком, так вот она — целая танковая рота! Ей это чрезвычайно понравилось. Она говорила: «Ну, я полезла в танк!» И точно, садилась в свою бронемашину, поднимала знамя Улановой, и не было преград, перед которыми она бы сробела или отступила. К концу картины, когда мы уже нассорились и наорались друг на друга вдосталь, я ее почти полюбил. Может быть, еще потому, что если с Г. С. я, безусловно переоценил свои силы, то с ней оказался пророком. Когда первый раз она везла меня к Улановой на Котельническую, то, поднимаясь в лифте, сказала, глядя на меня «со значением»:
— Вы должны понимать, Алеша, что если картина которую вы сделаете, Галине Сергеевне понравится, Ленинскую я вам не обещаю, но Государственную премию вы получите наверняка.
Тут лифт остановился.
— Живым бы уйти, — сказал я, и мы с ней вышли на лестничную площадку.
И ведь точно: обошлось без премии, я жив, вот пишу воспоминания, а она умерла от рака за год до Галины Сергеевны.
***
Возвращаюсь к главному: пленка у нас уже на второй день была. И мы еще сняли Мухина.
Мухин был похож на ветерана войны, регулярно встречающегося с допризывниками и откатавшего свои военные мемуары до гладкости и крепости желудя или каштана Он, собственно, и был ветераном войны, только в нашем фильме темой его воспоминаний была не война, а любовь на войне. Разумеется к Галине Улановой. Она есть в фильме, эта действительно трогательная история трех молодых офицеров, поклонников Улановой предвоенной поры, каждый из которых взял фото Улановой на фронт. И только мухинская Уланова — вернулась с войны живая.
Все бы ничего, но этот милый и искренне преданный Улановой инженер обкатал свою историю на радио и ТВ, она вошла во все книжки и брошюры об Улановой и он ее уже не рассказывал — пел, как по нотам, и оттого на экране поперла бы такая фальшь, такой сироп… А тут еще в его квартиру на съемку пожаловал сам кумир. Кстати, за сорок лет знакомства Г. С. впервые переступила порог его жилища, поэтому он был еще и в священном, восторженном полуобмороке и, кроме отработанной истории, жаждал поделиться с камерой этим восторгом, который лично мне казался стратегически неуместным.
Вот сейчас я, наконец, понял бессмысленность всей моей безумной и безнадежной войны с Легендой. Ведь для развенчания этой малой легенды мне достаточно было снять Мухина как есть, чтобы было понятно, что для Улановой, несмотря на всю историю любви, он человек совершенно чужой, а сама история обкатана до такой степени, что ее не то что спеть, а даже сплясать можно. Но — в улановском, трижды улановском, но все-таки моем фильме я не мог себе этого позволить и поэтому, объективно говоря, делал из мертвой Легенды — живую. И эту мою озабоченность собственной профессиональной репутацией Г. С. заметила, видимо, еще в первом, отвергнутом ею варианте фильма и ухитрилась поставить на службу — чему? Да вот той самой Легенде, на которую обязан был работать и наш фильм тоже.
Удалив Уланову и сценаристку (они поразительно легко на это согласились), я пару часов занимался чем-то вроде психоанализа, возвращая Мухина к реальным первоощущениям в этой истории. Лично я бы этот эпизод в картину не брал, но сейчас он не вызывает чувства неловкости, по крайней мере у меня.
***
А потом мы вернулись в Москву, сели в просмотровом зале…
Я не рискну назвать это разочарованием. Это было наваждение: если б на пленке просто не оказалось изображения, мы бы хоть понимали, что даже у «Кодака» бывает брак. А тут изображение было, звук был, а того, что мнилось нам, когда мы, потные от волнения, ползали по полу мемориальной комнаты, не было. Эмоций, грустных мыслей, прозрений и признаний — ничего. Был ровненький, незапоминающийся, местами невнятный текст и — чудо операторского искусства, и — слава улановской пластике — стильное изображение, особенно впечатляющее в момент пауз в речи. О чем она говорила, я еще с трудом вспомнить могу, а из самих слов в память врезалось только, что новое поколение, приходящее в Большой театр, может позволить себе пройти по сцене в галошах. Я потом несколько месяцев работал в монтажной с этим текстом, многое пришлось дотягивать и вставлять в картину, но это был один из моих самых памятных режиссерских провалов.
Нет, там были, и в большом количестве, различные истины. Там, где они касались балета, в устах Улановой их, вероятно, следовало бы именовать вечными, в остальных случаях — банальными. Ведь на самом деле банальные они или вечные, зависит не от истин, а от личности, их произносящей.
Конечно же, личность Улановой была намного значительнее и существеннее ее слов, но чтобы в словах она до такой степени не отражалась — в это даже поверить трудно. Но увы! Применительно к моему опыту это именно так.
И подмывает задать сакраментальный вопрос: а была ли личность? Ведь не может быть личности вовсе без быта, без личной жизни… Или может? Могла ли возникнуть Легенда без личностного зерна?