Но лорду Худу он доносил в тоне скорее шутливом: «Нынче утром меня ранило, но, как можете убедиться по почерку, не сильно». Однако же по прошествии нескольких дней пришлось признать — рана серьезнее, чем думалось. Правый глаз отличал свет от тьмы, но предметы, даже при максимальном напряжении, виделись нечетко. Оставалось утешаться лишь тем, что он мог не только потерять глаз, но и находился на волосок от гибели. Как успокоительно писал Нельсон жене, «зрачок стал почти величиной в остальную часть, как там она называется… Но пятна, если специально не вглядываться, не видно… Так что моя красота осталась при мне… И не думай, пожалуйста, будто раны мои так уж меня беспокоят… Нет, нет, ничто не заставит меня отказаться от выполнения долга, если только руки-ноги оторвет».
Мириться приходилось не только с постоянно, из недели в неделю, ухудшающимся зрением и порой нестерпимой болыо в глазу, но и с угнетающей жарой и всякими иными, как он говорил, бедами, от которых Нельсон страдал наравне со своими людьми. Врачи с ног сбились, сталкиваясь со все новыми случаями дизентерии и малярии, брюшного тифа и солнечных ударов. Жизнь тринадцатилетнего мичмана Хоста находилась в опасности, лейтенант Джеймс Мутри, сын всеми любимой Мэри Мутри, умер. Но тут, вскоре после того как лорд Худ получил сообщение о необходимости снять осаду ввиду недостатка остающихся в строю людей, гарнизон Кальви, израсходовав последние боеприпасы, внезапно выбросил белый флаг.
После взятия Бастии Нельсона уязвила недостаточность общественного признания его заслуг. В докладе адмиралтейству лорд Худ лишь бегло упомянул о нем. «А ведь вся операция, — делился Нельсон своими переживаниями с Уильямом Саклингом, — проводилась в соответствии с содержанием адресованных мне писем лорда Худа. Я являлся настоящим ее двигателем, и успеха мы добились благодаря мне». Не терпелось Нельсону донести ту же мысль и до жены, не отдававшей, судя по всему, должного решительности, с какой ее муж выполнял свой долг.
«Я следовал распоряжениям лорда Худа со рвением, какого не превзойти никому… Уверен, тебе будет чрезвычайно приятно узнать, что единственной причиной нашей разлуки является моя преданность родине и безукоризненное выполнение долга… Если со мной случится несчастье, уверен, благодаря такому поведению король не оставит тебя своими милостями (хотя, конечно, я ни секунды не сомневаюсь — я вернусь к тебе во здравии и славе). Никогда имя мое не покроет позор в глазах тех, кто мне близок».
И в переписке с братом Уильямом он тоже всячески подчеркивал ценность личного вклада в победу: «В ходе войны я сто двенадцать раз сталкивался с французами, и неизменно с той или иной степенью успеха. В Европе никто больше не может похвастать такими показателями… Мой единственный девиз — честь. Мне нередко представлялись разнообразные возможности, и я не упустил ни одной, выказав себя не только храбрым офицером, но и человеком с головой. Все предлагаемые мною планы осуществлялись, все суждения оказывались верными».
В том же духе Нельсон писал герцогу Кларенсу: «Богу было угодно дать мне возможность во время войны зарекомендовать себя офицером, заслуживающим доверия, а также позволить в полной мере осуществиться всем моим начинаниям… Основывая свои суждения на здравом смысле, я никогда не ошибался».
Столкнувшись с небрежением его заслугами при взятии Бастии, Нельсон опасался, что и роль, сыгранную им при осаде Кальви, тоже предадут забвению. «Боюсь, скромная моя служба отмечена не будет, — писал он жене. — Ну да ладно! Ведь как бы ни оценивай деятельность офицера, он всегда должен верно служить своей стране».
Опасения Нельсона оправдались, и это привело его еще в более подавленное состояние, чем прежде. По его словам, он сделал больше других для успеха всей операции. «Сто десять дней подряд, на суше и на море, я был в деле: дал три морских сражения, дважды атаковал на своем корабле Бастию, взял две деревни, вывел из строя двенадцать судов противника». И что же? «Моих трудов никто не заметил, — сетует он в письме дяде. — Известно, как в течение двух месяцев я перекрывал все морские подходы к Бастии — туда удалось доставить всего шестьдесят мешков муки. А в Сан-Фьоренцо и Кальви так и вообще ничто не просочилось, к тому же четыре французских фрегата не смогли выйти в море и оказались у нас в плену… Других-то… отличили, и щедро. Я очень близко принимаю к сердцу проявленную ко мне несправедливость, и оно всякий раз, как подумаю о приеме, мне оказанном, начинает болеть. Все, кто хоть как-то участвовал в этом деле, получили свое, и только я, я один остался без награды. Моя единственная опора — всегдашняя готовность служить своей стране. Но порой охватывает отчаяние, и я готов оставить эту службу… Но ничего, настанет день, когда я сам буду повышать в чинах других!»