КУДРЯВЦЕВ. Всего. Я боялся только одного, с годами стал бояться многого, а тогда боялся только одного – смерти. Ужас ночного зеркала, ужас твоего отсутствия, ужас чужого в тебе. Все это в каком-то смысле имело отношение к смерти и привело к тому, что я прекратил видеть сны. Я был счастливым ребенком – легким, изобретательным и радостным. И платил за это снами, кошмарами. Но я их к двенадцати годам из себя изжил, и пока был жив отец, я больше снов не видел. А все остальное было мне страшно интересно. Я в школе ходил на олимпиады по биологии, литературе, математике – все равно. Детский садик был отличный – цеховой. Мама работала в театральном институте, и был садик от Театрального общества. Одна половина этого садика сегодня гордость театральной русской сцены, а другая половина в могиле. Школа была прекрасной. В ней, кроме английского, был испанский, очень неплохой, и нескольким предметам учили по-испански. Учились кубинцы, испанцы, внуки 1936 года, и казалось, что из-за этого нам как-то побольше можно. Еще у нас во дворе находилось ленинградское телевидение, поэтому у нас учились телевизионные дети. И нас все время набирали во всякие телепроекты, когда надо было в массовке посидеть.
ГОРАЛИК. Кажется, этот ребенок должен был так или иначе начать что-нибудь рифмовать довольно рано.
КУДРЯВЦЕВ. Я ужасно много и всегда лучше, чем требовалось в моем возрасте, рифмовал. Смысла в этом не было никакого. Вот, это важно. Человеку, которого Господь не одарил напрямую, сразу ясной и определенной судьбой, нужно, чтобы на каждой ступеньке, на каждом этапе рядом с ним был кто-то памятный, важный. Когда я был совсем маленьким, лет пяти, я каждую субботу оказывался в парке, где на скамейке сидел Глеб Семенов. Я дружил с его мамой, что само по себе удивительно. Наталья Волотова – русская травести, крохотная старушка. И он приходил ее проведывать. Понимаешь, это семьдесят какой-то год, это уже Семенов, учивший Горбовского, Гордина, Соснору, уже выпустивший их всех. И он заставлял меня делать разные голосовые упражнения, произносить слоги, трещотки, подбирать рифму. Потом я поступил в школу и в школе стал писать что-то такое невыносимо романтическое. И показывал пионервожатому. Моим вожатым, не просто класса, а именно моим, был Илья Утехин, тот самый теперь знаменитый антрополог, который относился ко мне без всякого снисхождения, но с симпатией. По моим воспоминаниям, Илья хорошо писал, по крайней мере гораздо лучше, чем я в те же двенадцать или даже в пятнадцать, когда он уже закончил школу. Литературные мальчики 1980-х, их было много, они не делали сознательного выбора, они неслись в общем гуманитарном раже, а Илья свой выбор сделал достаточно точно и ему последовал. Я – нет. И то, что слово станет мне важнее всего другого, понял достаточно поздно.
ГОРАЛИК. А когда начало казаться, что есть какие-то планы? Вообще – ты был ранним в смысле зрелости, как ее понимают подростки?
КУДРЯВЦЕВ. Нет. Если говорить о планах, о представлениях о себе, то нет, меня слишком долго все устраивало. Только в отличие от ребенка из анекдота, который поэтому молчит, я поэтому все время говорил. Я унаследовал от папы лень, а от мамы активность. И это была в результате такая неструктурированная активность. Я был готов заниматься чем угодно и занимался чем угодно. Музыкальная школа, какие-то бесчисленные компании, домашние постановки. Но в общем, к концу школы выяснилось, что совершенно непонятно, чем я должен заниматься.
ГОРАЛИК. Музыкалка?
КУДРЯВЦЕВ. У меня было подряд два прекрасных педагога, но я был недостаточно усидчив. Я занимался в тяжелой, практически профессиональной музыкальной школе. Мама до сих пор говорит, что все ее неслучившиеся норковые манто намотаны на колеса такси, которые возили меня из спецшколы в музыкальную, потому что иначе я бы не успевал, столько часов надо было заниматься. Вообще начало 1980-х в России – это культ взрослого ребенка. Кисин, Репин, я до сих пор считаю, что Турбина была одаренным ребенком… И мне всегда казалось, что их эмоциональная жизнь, при всем успехе Кисина или, наоборот, трагедии Турбиной, это жизнь такая, чуть-чуть стариковская. Меня в четыре года отдали в школу при консерватории, и идея была в том, что я останусь там, в музыкальной десятилетке, но за три года я эту надежду разрушил. Причем это все было довольно серьезно, я помню, как меня возили в Дубну играть перед академиками. В четыре я был музыкальным вундеркиндом, в пять талантливым мальчиком, в шесть способным ребенком, а в семь… Девочка, с которой меня возили в семь, уже была дипломантом международных конкурсов, а я уже был самым изобретательным по прогулу специальности пассажиром. Так это и продолжалось, в конце концов, когда уже в городской музыкальной школе надо было сдавать выпускные экзамены, я на них просто не пришел. Так и не получил свидетельства об окончании. И я договорился с мамой, для которой это было важно, что не буду ее больше обманывать и прогуливать музыкальную школу, но и ходить туда не буду.