Отец, когда я прогуливал музыкалку и потом, когда отказался ее заканчивать, сказал мне: «Ты вырастешь и ужасно пожалеешь». Тогда это звучало интеллигентско-советско-родительским штампом. А потом я вырос до 30 лет и ужасно пожалел, что разлучился с инструментом. Я и раньше жалел об этом несколько раз. Наступила большая эпоха рок-н-ролла, и текст стал значить все меньше и меньше, а я вырос в такой традиции, где он значил много, много, был главным, но в середине 1980-х не только музыкальный, а и вообще шумовой ряд стал более важным. Тут как раз и выяснилось, что дальше 10 аккордов на гитаре я не могу. А к тридцати, когда я понял, что мог бы иметь совсем другую палитру, и она нужна была бы мне во всем, не только в музыке, и у меня ее нет только из-за лени, только потому что я не справился, это стало вызывать тяжелую тоску. Хотя все равно сейчас, когда я пишу либретто к «Щелкунчику», работаю с аранжировщиками, мне видно, как много и осталось тоже. Если я что-то понимаю про рисунок, про композицию, что-то слышу, кого-то узнаю – это все было вбито в меня тогда.
ГОРАЛИК. Спорт?
КУДРЯВЦЕВ. Нет, никакого спорта. Первый раз я встал на лыжи в 25, теннисную ракетку купил в 40.
ГОРАЛИК. Что ты делал, кроме того, что было вписано в сколько-нибудь официальный канон (музыкалка, школа, учеба). Друзья, люди?
КУДРЯВЦЕВ. Вокруг был особый, театральный Ленинград, и детство было околотеатральное с не пионерскими, но такими ссылочными лагерями в Комарово, Сестрорецке. Загородная богемная детская жизнь, в которой не было богемной пошлости в силу возраста, а была просто радость. Туда до меня ездили ребенок-Гребенщиков, потом ребенок-Леонидов, и казалось, тогда действительно так казалось, что появилось целое огромное непоротое поколение, что эта новая жизнь, которая наступает, что она будет наша, что мы получили лучшее здесь образование, у нас самая точная душа во времени и в слове, и мы все изменим, преобразуем. У многих даже получилось. Нет, не так. Хоть у кого-то получилось. На деле эти преобразования оказались значительно большими, чем мы ожидали, и они с центростремительной силой все разнесли. К 1990-му из огромной компании, в которой были очень многие из тех, кто занимается сегодня театром и кино в Ленинграде и в Москве, многие успели погибнуть, еще больше – уехать.
С 1988-го по 1990-й было небольшое допутчевское окно (потому что после путча какое там окно, стен не осталось), и казалось, что оно захлопнется. Понятно было, что в целом перемены необратимы, но казалось, что будет обязательно какой-то шаг назад и он прихлопнет, поломает нашу жизнь. Его и сделали, только позже, сейчас. А тогда в это окно выдуло многих и многих, и некоторых из них я до сих пор иногда встречаю в разных точках земного шара.
ГОРАЛИК. Возвращаясь к твоим 13–14: у тебя было к этому моменту чувство, куда ты будешь поступать, что будешь делать дальше?
КУДРЯВЦЕВ. Я всегда хотел заниматься кино.
ГОРАЛИК. Неожиданно. Заниматься – это режиссер?
КУДРЯВЦЕВ. Тогда – нет. Я всегда понимал, что для настоящей работы нужен настоящий опыт. Я до сих пор так считаю. Поэтому мне казалось, что надо поставить ногу, залезть хоть как-то, хоть в каком-то виде. Я пытался научиться фотографировать, пытался думать о поступлении в операторскую школу, в Ленинграде она была.
ГОРАЛИК. То есть про визуальное?
КУДРЯВЦЕВ. Проблема в том, что на самом деле меня визуальное интересовало меньше, но мне казалось, что лучше хоть так, чем вообще не. Короче говоря, я хотел поступать «на кино», но в связи с тем, что путь через визуальное был паллиативным, ненастоящим, то он и не удался. Я потом в других занятиях много занимался и теорией, и практикой визуального, но настоящей одаренности, одержимости так и не появилось. И я умел это про себя понимать, поэтому быстро соскакивал, уходил либо в административное, либо в текстуальное.
ГОРАЛИК. Как ты выпускался? Когда ты заканчивал школу, в каком месте себя ты был?
КУДРЯВЦЕВ. Где-то с 15 до, может быть, 25, единственное реальное ощущение, которое я испытывал, невозможно было ни к чему пристегнуть или привязать. Это было ощущение абсолютной всевозможности. И в этом смысле мне было совершенно безразлично, чем заниматься. Потому что все равно будет все, сбудется все.