ВВС для меня теперь — это я сам: призвание абсолютное и неизбежное, без единого сомнения: и это такое чудо, что я горю желанием сделать его идеальным. Мне было нестерпимо видеть, как цвет его непорочных новобранцев портится здесь нелепым обращением. Мои горести всегда поправимы: горести каждого всегда поправимы, ведь слишком легко он может прощать их, если они вообще заслуживают этого великого слова — прощать. Может ли Пултон, даже если встанет с левой ноги, набраться достаточно тонкости, чтобы причинить мне боль, которую можно было бы запомнить? Но, когда он оскорбляет других, я негодую. Он грешит против воздушного флота.
Часть третья
Служба
Пояснение
У меня было стремление — прежде чем я в 1923 году оглянулся назад и увидел непригодность моих «Семи столпов», пересмотрев их с холодной головой, — написать «настоящую книгу»: я думал найти ее предмет в Королевских Военно-Воздушных Силах.
Предшествующие пятьдесят глав были записаны, вечер за вечером, в постели на сборном пункте, в качестве основы будущей книги: здесь они изложены не слово в слово (в первозданном виде одно предложение было обмотано вокруг другого, как кишки в человеческом животе, а здесь я нанизал их на струну, как фунт сосисок) — но по существу это и есть мои заметки на сборном пункте.
Сборный пункт мог бы стать прелюдией, коротким подступом из выбранных сцен, на пути к той книге, которую я собирался написать для несравненного Хогарта [40]о жизни в летном отряде, где и есть настоящий воздушный флот; но мое внезапное увольнение из Фарнборо [41]выбило этот опыт из меня. Когда, спустя целых три года, мне было разрешено вернуться к тому, что с этих пор стало моей стихией и сообществом, все уже не могло быть таким, каким было в 1922 году.
Поэтому я перестроил для вас (Хогарта уже нет, поэтому вы — это, должно быть, Эдвард Гарнетт, чьему чувству формы я столь многим обязан) каждое предложение из моих заметок на сборном пункте. Ни одно из записанных слов не пропущено, и ни слова не добавлено. Но я не могу закончить рассказ на этом. Лагерь, который я знал, был жестоким местом. Теперь он изменился: поэтому, ради честности, я собрал несколько следующих отрывков, главным образом из писем моим друзьям: в надежде, что они смогут дать представление о том, как отличалась от этого, какой человечной была жизнь в летном училище. В этих страницах нет последовательности, и многого мучительно не хватает: но, может быть, некий отблеск нашего довольства просияет между моими фразами перед вашим взглядом.
Как может человек описывать свое счастье?
1. По железной дороге
Одеваться к поезду пришлось как на губу: китель, брюки и обмотки — в этом снаряжении жарко. Форменные ботинки так сковывают движения, что мостовая кажется катком. Шинель (середина августа). Полная выкладка, так плотно покрытая глиной, что от каждого движения коричневый порошок сыпался, как пыльца, на мою одежду и на одежду соседей. Полный пакет, много фунтов веса. Штык — на Большой Северной Дороге, боги мои! Прикрепленный на штыке мешочек с холодной говядиной и хлебом, справа уравновешенный бутылкой с водой. До этого несчастный верблюд молча принимал свою ношу: но после двух с половиной фунтов тепловатой воды подал голос. Так положено. Вы все еще на сборном пункте. Придержите свой чертов язык, не то пойдете под арест.
У ворот станции мне бросили на плечо (сбив с меня фуражку) рюкзак со всеми моими пожитками: всего-то еще восемьдесят фунтов. Для «закаленного летчика» носильщик — такой же серьезный проступок, как и зонтик. Прежде чем я добрался до конца платформы, пот стекал по моим рукам и ногам, будто я был в горячей ванне.
Поездка постепенно убеждала меня, что это военное снаряжение не предназначено для мирных поездов. Я стал слишком широким, чтобы прямо пройти через любую дверь вагона. В каждой очереди или в давке я пихал идущего сзади пряжкой в рот или осыпал рядом стоящую женщину порошком со своего снаряжения. Когда я садился, боковые мешочки и полы моей одежды занимали два места. Рюкзак пачкал спинку сиденья, поэтому мне приходилось все время ютиться на краю и перегораживать проход.
Старушка в метро рядом со мной была в легкой юбке, сплошь в финтифлюшках. Гарда моих ножен увеличила одну из них. Она поднялась и ушла, даже больше взъерошенная, чем ее юбка. Я с облегчением переместился на ее освободившееся место, но бутылка с водой накренилась носом вниз и оставила на пустом сиденье незаметную лужицу. Потом, к счастью, я пересел на другой поезд.
Это были сплошные пересадки: и, когда я освоился, то на коротких перегонах стоял в тамбуре, чтобы уменьшать неизбежные неудобства для публики с моей стороны; на долгих перегонах снимал свою сбрую и шинель. Так было лучше, пока вода не начала капать с полки. Я выпутал дурацкую бутылку из ремней и вылил ее в окно (и в следующее окно, как мы вскоре услышали).