— Тогда знаешь что? — воскликнул дед страдальчески. — Тогда… Тогда… Подавись всем этим!
И, отвернувшись, потащил Еника за собой.
— Иди хоть нарви винограда для малыша, старый дурак! — крикнул вслед им Яхим.
— Хочешь? — спросил дед.
Еник мрачно зыркнул на деда и ничего не ответил, сердито дернув головой.
Лучше было сломать об колено этот чертов ливер, с сердитым сожалением угрызался дед. Жадина ненасытная! Сломал бы я ему ливер, и мы были бы квиты. Потом ему пришло в голову, что он преспокойно может разбить и тот, свой единственный ливер, который без всякой надобности висит в погребе на скобе рядом с кувшином, что некогда выкопал молодой человек с ясным взглядом и горячей головой. Или преспокойно отдать его кому-нибудь, потому что ему самому он пригодится разве что для подсасывания воды из ведра.
Дед впереди, Еник за ним, шли, не разговаривали. Медленно и будто незнакомые, вошли они в распахнутые кладбищенские ворота. Могучие каштаны встряхивали золотистыми головами, дикий виноград на белой каменной ограде светился багрянцем. Они шли между могилами, у которых давно никто не останавливался, не клал на них рук, не зажигал свечу. Дед не помнил даже имен на памятниках, и бог весть, помнил ли еще кто-нибудь, кого охраняет ангел из желтого песчаника со сломанной веткой. Мимо нескольких могил с пожелтевшей травой, сразу за воротами, люди проходили, не удостаивая их вниманием. Когда все забудут их окончательно, вот тогда они в самом деле совсем умрут, подумал дед. Он остановился, дожидаясь Еника.
На аккуратно разровненном песке тропинки после них оставались следы — большой след и маленький, следы вели к могиле с мраморным крестом и кустом папоротника.
На основании креста сверкала свежая золотая надпись: «Анна Добешова». И рядом было достаточно места, по крайней мере еще для одного имени. Золотые надписи нынче не в моде. Это дед недавно слыхал в трактире. Вот полоумные, мысленно выругался тогда дед. Ополоумел народ, не иначе. И в самом деле — на многих пышных памятниках вокруг, из черного мрамора в виде модной теперь открытой книги, каменщик из соседнего города, мелкорослый мужчина, замазав серой пастой надпись, старательно снимал золото, которое, как предполагалось первоначально, должно было выдержать до скончания света. Возможно, это была та самая паста, какой Губерт шлифовал зеркало, с помощью которого смотрел на звезды.
Земля на могиле продолжала оседать.
Черные трещины выглядели таинственно и пугающе.
Может, они ведут прямо к ней, подумал дед, и она — как знать — видит меня.
— Вот здесь лежит мой товарищ, — сказал дед. — Очень хороший товарищ.
И он молча постоял со шляпой в руке, пока Еник не потянул его за рукав.
Дед виновато улыбнулся. Опустившись на колени, с каким-то странным ощущением стесненности в груди он заровнял трещины. Они оказались не такими глубокими, как со страху почудилось ему сначала. Земля не могла осыпаться и падать на нее, даже если б это еще могло причинить ей боль. Странные мы, странные. Дед мотнул головой. Возле мертвых ходим на цыпочках и с благоговением, а живых обижаем и при этом нередко готовы лопнуть от гордости.
— Я помогу тебе. — Еник встал на колени рядом с дедом и маленькой ладошкой загладил рассыпчатую землю.
Дед тихонько и осторожно прикрыл за собой стеклянные двери магазина самообслуживания. В этом новом здании, похожем на аквариум, что торчало посреди деревенской площади бородавкой на носу, деду все было противно. Но чего он прямо-таки терпеть не мог, так это стеклянные двери. Деду казалось, что они издеваются над ним. То они вырывались из рук, как вспугнутые кони, то, вроде почти остановившись, с такой силой ударяли по серебристому косяку, что звенела вся стеклянная стена длиной двадцать метров. Обошлись они не в одну сотню и уже неоднократно разбивались и высыпались. И всегда кто-то был виноват. Самозакрывающиеся двери. Ерунда какая-то. И дед предпочитал закрывать их собственными руками.
Сначала двери дернули его, как пара хорошо отдохнувших жеребцов, затем он принялся толкать их, как увязшую в грязи телегу, и наконец уперся пятками, будто сдерживал воз, катившийся с пригорка. Что и говорить — двадцатое столетие.