Эта земская деятельность несомненно имела очень большое значение. Чехов снова сблизился с группой той интеллигенции, которую он высоко ценил еще в годы своей юности — работая студентом последнего курса и только что выпущенным лекарем под руководством таких выдающихся врачей, как Успенский и Архангельский в Чекине и Звенигороде.
Но те годы, которые приходятся на период между Бабкиным и Мелиховым, Чехов провел в иной среде. Он довольно близко прикоснулся к помещичье-дворянскому быту — в Бабкине, на Луке, в Богимове. Киселевы, Линтваревы, Смагины, их родня, друзья, знакомые — все принадлежали к помещичьим кругам разоряющегося дворянства. С одной стороны, разочарованный, усталый, ренегатствующий, истерический интеллигент «хлюпик», с другой — родовитый, разорившийся, но еще цепко держащийся за феодальные традиции, помещик-дворянин — вот герои чеховских рассказов восьмидесятых и начала девяностых годов.
Если вспомнить о влиянии нововременской идеологии, то позиция Чехова к концу восьмидесятых годов станет совершенно понятной. Его московские «гамлетики», от лица которых говорил нудный Кисляев — в фельетоне 1891 года для «Нового времени», были вовсе не типичными для трудовой, сказали бы мы теперь, интеллигенции. Возвращение Чехова в среду земских работников и, главным образом, — врачей, заставило во многом изменить предвзятость в отношении к интеллигенции, переживающей в начале девяностых годов сложный кризис и уже нащупывающей выход.
Артистка В. Ф. Комиссаржевская в роли Нины Заречной (пьеса “Чайка”)
Девяностые годы — время полного распада дворянских устоев, с одной стороны, и ликвидация вырождающегося народничества, с другой.
В той же автобиографической справке В. Вересаева, из которой мы приводили строки, характеризующие настроения девяностых годов, мы читаем, что в новое десятилетие общественные настроения были совсем иные: «пришли новые люди, — бодрые и верящие. Отказавшись от надежд на крестьянство, они указали на быстро растущую и организующую силу в виде рабочего, приветствовали капитализм, создающий условия для развития этой новой силы. Кипела подпольная работа, шла широкая агитация на фабриках и заводах, велись кружковые занятия с рабочими; ярко дебатировались вопросы тактики, теперь чуждой и непонятной показалась бы проповедь «счастья в жертве», счастье было в борьбе, в борьбе за то, во что верилось крепко, чему не были страшны никакие сомнения и раздумья.
Летом 1896 года вспыхнула знаменитая июньская стачка ткачей, поразившая всех своей многочисленностью, выдержанностью и организованностью. Многих, кого не убеждала теория, убедила она. Почуялась огромная, прочная, новая сила, уверенно выступающая на арену русской истории».
Было бы совершенно неверным сказать, что эта организующая сила привлекла внимание Чехова. Рабочее движение не отразилось в его художественных восприятиях. Тем с меньшим правом можно говорить и о каком бы то ни было увлечении Чехова марксизмом, но он, конечно, не мог не наблюдать роста пролетарских кадров и бурного промышленного подъема.
Не мог он не понимать и того, что сельское хозяйство переживает затяжной кризис — это он близко и пристально наблюдал в Мелихове и отразил в своих «Мужиках». Участвуя вместе с лучшими элементами трудовой интеллигенции в общественной работе, он понимал, конечно, что царское правительство с тревогой относится и к рабочему движению и к культуртрегерской деятельности радикальных и либеральных земцев.
Совершенно естественно, что и Чехов был немедленно заподозрен в политической неблагонадежности и подпал под «негласное наблюдение». Ничего «неблагонадежного» Чехов с точки зрения охранного отделения, не совершал. Но если предположить, что политическая полиция России девяностых годов обладала наблюдательностью, то она не могла бы не сделать вывод о значительной эволюции во взглядах и убеждениях Чехова. Ведь достаточно сказать, что все его произведения стали помещаться в органах вполне определенной либеральной окраски, в «Русской мысли» и в «Русских ведомостях».
К. С. Станиславский