В Москве Чехов налаживал новую жизнь и должен был многое изменить в себе, чтобы, как писал он позднее брату, «не стоять ниже уровня среды, в которую попал». Начинал он, конечно, с таганрогского говора, с густого южного диалекта, непривычного для Москвы. И как раз говор тут, пожалуй, знаменательнее всего, потому что «местный колорит» особенно устойчив в устной речи, устранить его нелегко. Таганрогский говор далек от литературной нормы, у него смягченная южнорусская окраска; Таганрог — или, вернее, Таханрох — глушил взрывное «г», и на человека, который выговаривал это «г» по-московски звонко, здесь оглянулись бы, как на картавого. Смягчались глагольные окончания, так что выходило, например: «она говорить», «они пишуть». Пересказывая брату житейские афоризмы отца, Чехов так и писал: «…не премину все рассказать твоим родителям, которые, как оказывается, не за все заплотють… у нас весна. Все поеть, все текеть». Твердое «м» тоже смягчалось, и такие слова, как «мыло» и, например, «мышь», звучали певуче «мило», «мишь». То же самое получалось с рыбой («риба»), но зато «рис» выговаривали твердо: рыс. Отправляя Г. И. Россолимо свою автобиографию (готовилась книга о врачах выпуска 1884 года), Чехов заметил: «Если хотите, то прибавьте, что, подавая ректору прошение, я написал, «по медицынскому факультету». И не диво: так все говорили, все писали, так и в городской газете печатали: «Самый скупой не будет жалеть ни денег, ни время», или еще «В поисках за двоюродной сестрой (перевод с английского)».
Таганрогские диалектизмы долго еще пестрели в письмах и рукописях Чехова, как, очевидно, и в устной его речи, и сколько, наверное, вытерпел он насмешек, сколько было неловкостей и обид…
И как все изменилось в конце концов: образ жизни, привычки, тот же говор — до полнейшей неузнаваемости: «настоящий московский, с оттенком чисто великорусского наречия». Полное перерождение. Какая судьба, какой суровый труд и какое различие: мальчик за прилавком, двоечник и безобедник в гимназии — Чехов.
В 1883 году Чехов стал корреспондентом «Осколков» в Москве. Не вездесущим репортером, каким был добрый его знакомый, не однажды выручавший его В. А. Гиляровский. Но в поисках материала для «Осколков московской жизни» он все же исходил Москву вдоль и поперек, бывая и там, куда простые горожане без особой причины или вызова не заходили. Бывал в полицейских участках, в судах, в адвокатских конторах, в домах призрения, в пекарнях и трактирах; писал о московской архитектуре, о состоянии лечебниц и аптек, о водопроводе, о разрушении памятников старины, о новостройках, судебных процессах, растратах и взятках — обо всем, в чем была столь важная для Лейкина злободневность, из чего можно было извлечь хотя бы капельку юмора — не добираясь, впрочем, до самого дна, где юмора не было ни капли. За эти годы (1883–1885) он написал целый том фельетонов и несколько сценок, совсем не лишних в собрании его сочинений («В Москве на Трубной площади», например). Знал он о московской жизни, конечно, не все (в одном из писем, когда не стало тем, написал: «Схожу к всезнайке Гиляровскому»), но все же несравненно больше, чем знали о Москве ее обыватели, даже старожилы. Поэтический образ обетованного града трех сестер, куда можно вернуться в воображении или во сне, сложился не сразу, но зародился в его сознании рано, по-видимому, еще в осколочные годы. Ни грязь и пугающий запах описанных в «Припадке» переулков, ни скорбные будни больниц не заслонили в его глазах этот образ.
Была Москва — вечный город с древними памятниками, с Кремлем, с видом на Замоскворечье, который некогда до глубины души потряс Кнута Гамсуна («Ах, если бы мне когда-нибудь еще раз довелось увидеть Москву!»), с Поклонной горой, которую уже на нашей памяти едва не сровняли с землей.
Была Москва, где у Чистых прудов подрастал Пушкин и где спустя годы выдали замуж его несчастную Таню.
Было великое и грозное царство Лермонтова и подворье у Красных ворот, где появился на свет сам Лермонтов:
Был дом Фамусова с его всевластными старухами и практичными барышнями, скорыми на язык — дом, где легко и больно разбивались сердца.
В этом ряду возникла наконец и чеховская Москва, как в «Даме с собачкой», когда Гуров, вернувшись из Ялты, оделся тепло, по-зимнему, и прошелся по Петровке, слушая вечерний звон. Зимами Москву укрывали чистые снега, было тихо, безлюдно, дымы в переулках поднимались к небу столбами, в окнах рано зажигался слабый свет керосиновых ламп и свечей. Еще гадали на Крещенье, как при Жуковском; еще в 1886 году Чехов писал Григоровичу: «Поздравляю Вас с Рождеством. Поэтический праздник. Жаль только, что на Гуси народ беден и голоден, а то бы этот праздник с его снегом, белыми деревьями и морозом был бы… самым красивым временем года. Это время, когда кажется, что сам Бог ездит на санях».