С Мережковским Чехов поделился своим замыслом: написать пьесу из жизни венецианского дожа Марино Фальери. В «Рассказе неизвестного человека» герой вспоминает: «Я подолгу стоял у могилы Кановы и не отрывал глаз от печального льва. А в дворце дожей меня все манило к тому углу, где замазали черною краской несчастного Марино Фальери». Старик Фальери был казнен в 1355 году, потому что хотел создать в Венеции демократическую республику. Ему в свое время посвятил трагедию Байрон, а Гофман написал рассказ «Дож и догаресса».
Какая-то настороженность и даже неприязнь возникла сразу между Чеховым и четой Мережковских. Позднее Мережковский писал не слишком дружелюбно об этих встречах 1891 года: «Всегда чуть-чуть опущенный, словно подкошенный, с бледными глазами и бледной бородкой, с русским лицом интеллигента из поповичей, умный, меткий, хитрый и бессознательный, далекий в безвольных мечтах своих, прикрытых постоянной усмешкой, таков был Чехов, сегодняшний сын сегодняшней России».
Его жена и спутница Зинаида Гиппиус, тоже познакомившаяся с Чеховым в Италии и бывшая в его обществе в Париже, невзлюбила в нем здоровье, чуждую ей «нормальность». Бунин привел в своей книге ее замечания: «Слово «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная»… Нормальный провинциальный доктор… Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально».
Гиппиус противопоставляла Чехова Достоевскому, Гоголю, князю Мышкину; замечания ее вызвали ироническую отповедь Бунина: «Даже болезнь его была какая-то «нормальная». — пишет Гиппиус, — и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, опрокинув дорогую вазу… Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер» и лишь потом умер». Но ведь не один Чехов не сжигал своих произведений, Пушкин тоже не сжигал, да и другие писатели вплоть до Гиппиус не сжигали, и винить Чехова за то, что у него не было эпилепсии, психической болезни, более чем странно, мягко говоря… Видимо, он нарочно при Мережковских был сдержан, говорил пустячки, его раздражали восторги их, особенно «мадам Мережковской», которая ему, видимо, не нравилась, и она не простила ему равнодушия не к Италии, а к себе».
Чехов сказал однажды о декадентах: «Они здоровеннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать…» Бунин, лучше Чехова знавший эту среду, объяснил его слова так: «Правда — почти все были «жулики» и «здоровеннейшие мужики», но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературные способности) у «декадентов» времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, — у Горького, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева или у Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным, как труп проститутки, — были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные; ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов… каменно-неподвижный и молчаливый Сологуб — «кирпич в сюртуке», по определению Розанова, буйный «мистический анархист» Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными глазами Минский»/ Мережковский и Гиппиус осваивали эстетику и философию декаданса у самых его истоков. Много было разговоров о Ф. Ницше: недавняя трагедия (говорили, что он потерял рассудок) сделала его имя едва ли не самым модным. Европа чувствовала себя на грани добра и зла. Гений и болезнь, величие и заурядность — обычные темы рубежа 80—90-х годов, очень скоро отразившиеся и в русской печати.
Ницше был интересен Чехову в каком-то личном плане — г может быть, как человек с атрофированной совестью, как доведенный до абсурда тип Раскольникова, повредившегося на идее торжествующего убийства (правда, одной старухой тут не обошлось, при Чехове ницшеанство было всего лишь поветрием; тем важнее, тем значительнее, что смысл его он разгадал). «С таким философом, как Ницше, я хотел бы встретиться где-нибудь в вагоне или на пароходе и поговорить с ним целую ночь. Философию его, впрочем, я считаю недолговечной. Она не столь убедительна, сколь бравурна».