«Гимназисты с первого взгляда должны обращать на себя внимание привлекательной строгостью своей внешности, мне неприятно в молодом человеке щегольство, но неряшливость и растрепанность еще более противны, а потому, чтобы сохранить середину, вы должны быть приличны. Я вас уверяю — это имеет большее значение, чем вы думаете».
Нужно полагать, Чехов внимательно выслушал и правильно понял речь своего директора. Кулыгин, муж Маши Прозоровой, учитель гимназии, произносит в «Трех сестрах» такой монолог: «Наш директор говорит: главное во всякой жизни — это ее форма… что теряет свою форму, то кончается — и в нашей обыденной жизни то же самое».
Должно быть, этот директор преподавал логику, до такой степени безупречен его силлогизм, или, в терминах его предмета, «непосредственное умозаключение по подчинению»: от истинности общего суждения можно всегда заключать к истинности частного, но не наоборот.
Все дело в том, что Чехов представлял собою единственное в своем роде, неповторимое и полное исключение из правил; в его случае умозаключение следовало строить как раз
— Чехов, будете в карцере! — пригрозил ему как-то директор, увидев его в клетчатых панталонах».
Эта провинциальная гимназия, как, впрочем, и сам Таганрог, остались в исторической памяти, поскольку там жил и учился Чехов. Но формальная логика потому и логика, что не знает исключений; отсюда противоречия в воспоминаниях и сочинениях о Чехове-гимназисте.
Например, одноклассникам своим Чехов не запомнился. Так о нем и писали: никакими особенными добродетелями или способностями не отличался. Ни то, ни се. И впоследствии это учлось как признак позднего созревания или, может быть, запоздалого развития.
Но кому он был нужен в гимназии, этот бедняк, от природы сдержанный, замкнутый, гордый? Дети коммерсантов, маклеров, адвокатов, зубных врачей, практичные дети практичных родителей — зачем им было водиться с этим сыном разорившегося лавочника? И можно ли было его понять и серьезно к нему относиться, если на обычные вопросы о будущем он отвечал без тени улыбки: «Буду попом»? Вот если бы знать заранее, если бы можно было предвидеть, кем ему суждено стать — о, тогда совсем другое дело, тогда они подсели бы поближе, набились бы в друзья, запомнили бы и первые стихи, и название первой пьесы, и каждый час, каждую минуту, проведенную в обществе Чехова, потому что, как это выяснится на исходе жизни, только это время и стоило вспоминать, только оно одно имело историческую ценность. Вот уж воистину: «Если бы знать… если бы знать!»
Министр народного просвещения, инспектировавший гимназию, сделал директору внушение: «В Университет… должны попадать только исключительные молодые люди, нужные для государства и общества; для заурядных людей существуют другие учебные заведения, которые также готовят к полезной и честной работе, но в пределах обывательского мировоззрения».
Министр нашел, что выпуски в таганрогской гимназии были слишком многолюдными и что среди старшеклассников было слишком много заурядных людей.
Если слова, сказанные одним из персонажей «Человека в футляре», изъять из контекста и отнести к реальной жизни, то впечатление получится однотонным и мрачным, какого у самого Чехова не было: «Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как из полицейской будки».
А чаще всего так и делается, хотя известны другие чеховские суждения, имеющие прямой автобиографический смысл.
В 1888 году Чехов познакомился с московским учителем Козачковым, человеком забитым, запуганным циркулярами, горько жаловавшимся на начальство, которое педагогов переделало в фельдфебелей. «Оба мы полиберальничали, поговорили о юге (оказались земляками), повздыхали… Когда я ему сказал: — А как свободно дышится в наших южных гимназиях! — он безнадежно махнул рукой и ушел». Уйти-то ушел, но запомнился, попал в круг прообразов Человека в футляре.