Были, к сожалению, и такие "приятели", которые понимали масштабы чеховского дарования, на себе испытали чарующее обаяние его личности, но этого-то и не могли ему простить. 24 июля 1890 года, когда Антон Павлович был на Сахалине, беллетрист В. А. Тихонов писал в своем дневнике: "Какая могучая, чисто стихийная сила — Антон Чехов… Вот он теперь уехал на Сахалин и пишет с дороги свои корреспонденции, прочтешь, и легче станет: не оскудели мы, есть у нас талант, сделавший честь всякой бы эпохе… А сколько завистников у него между литераторами завелось: Альбов, Шеллер, Голицын, да мало ли! И не видят они, что этим только себя роняют. А некоторые из них, например мой брат, мне просто ненавистен за эту зависть и вечное хуление имени Чехова… Но кто мне всех противнее в этом отношении, так это И. Л. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник! И чему завидует-то — успехам Чехова как драматурга, а ведь сам, будучи очень талантливым беллетристом, прекрасный драматург, так нет, вот зачем другие успех имеют".
Да, Чехов был прав, во многом прав, когда с болью и недоумением отмечал вокруг себя вспышки злого чувства. Не прав он был, лишь придавая этому большое значение. Ведь это были досадные издержки его растущей известности, его все более широкого признания. Новая вспышка "злых чувств" явилась прямым отражением резко возросшего общественного престижа писателя после его поездки на Сахалин. Впрочем, Чехов болезненно воспринимал все эти дрязги лишь в минуты душевной усталости. И не то чтобы он не замечал их в другое время. Нет, просто все это тонуло в иных впечатлениях, в обилии действительно важных проблем, которые вставали перед ним. Так в конечном счете получилось и в этот приезд в Петербург, когда он смог воочию убедиться, что поднятая им проблема Сахалина вызвала широкий интерес. 27 января 1891 года он пишет Ивану Павловичу: "Живу я еще в Питере и каждый день собираюсь ехать домой. Ужасно утомился. Ужасно! Целый день, от 11 ч. утра до 4 часов утра я на ногах; комната моя изображает из себя нечто вроде дежурной, где по очереди отбывают дежурство гг. знакомые и визитеры. Говорю непрерывно. Делаю визиты и конца им не предвижу. Поездке моей на Сахалин придали значение, какого я не мог ожидать: у меня бывают и статские и действительные статские советники. Все ждут моей книги и пророчат ей серьезный успех, а писать некогда! В Москве писать трудно, а здесь же еще труднее!"
Вскоре Чехов возвращается в Москву. Продолжает хлопоты о различных материалах и книгах для школ Сахалина, проводит большую редакционную работу, готовя второе издание "Пестрых рассказов", читает и правит многочисленные рукописи, упорно работает над "Дуэлью". 5 февраля пишет в Петербург: "Я пишу, пишу! Признаться, я боялся, что сахалинская поездка отучила меня писать, теперь же вижу, что ничего. Написал я много, пишу пространно… Хочу тысячу целковых сцапать".
Однако, судя по всему, все это делалось, что называется, на последнем дыхании. Уже в Петербурге, жалуясь на крайнюю усталость, Антон Павлович признавал, что ему очень нужен отдых. "Мне бы теперь, — сетовал он, — не писать и не ездить и не об умном говорить, а месяца бы четыре сидеть на одном месте и удить рыбу". В конце февраля он на несколько дней уезжает к Киселевым в Бабкино и сразу после возвращения в Москву принимает решение ехать за границу. "Да, Мария Владимировна! — пишет он Киселевой, по обычаю пошучивая. — В писании сказано: он ахнуть не успел, как на него медведь насел. Так и я: ахнуть не успел, как уже невидимая сила опять влечет меня в таинственную даль. Сегодня еду в Петербург, оттуда в Берлин и так далее. Взбираясь на Везувий или глядя на бой быков в Испании, я помяну Вас в своих святых молитвах. До свидания!"
Решение Чехова для его родных вновь оказалось совершенно неожиданным. Мария Павловна писала по этому поводу: "Ведь только три месяца прошло, как он вернулся из своей большой поездки на Сахалин. За это время он успел уже побывать в Петербурге и прожить там три недели. В сущности, не отдохнул еще хорошенько и вот опять — за границу… Так всегда его тянуло к новым впечатлениям, и я говорила ему в таких случаях:
— Непоседа ты, Антоша!"
Да, отдых как состояние покоя ("месяца бы четыре сидеть на одном месте и удить рыбу") мог прельщать Чехова лишь теоретически, на деле же он органически не переносил ничего, что хоть в какой-то мере напоминало ему этот самый безмятежный покой. Как ни велика была усталость, сильнее и острее ощущалась скука, тоска и хандра, которые и влекли его в "неведомую даль".