Одни газеты принесли извинения, другие поместили опровержение. Простодушнее и откровеннее всех оправдался Н. Е. Эфрос, один из редакторов «Новостей дня». Тревожный слух он будто бы узнал из телеграммы Кугеля и от одесского корреспондента. Но поначалу не хотел помещать в своей газете. Однако, как рассказывал Эфрос, всюду, даже в театрах, только и говорили, что «Чехову хуже»: «Могли я при таких условиях, даже обладая тактом в полной мере, не поместить этого сообщения? Да назавтра я бы не обобрался упреков, что не даю того, что не может не интересовать каждого». Уверял Чехова, что «прямо был обязан напечатать». И потому не признал вины, счел себя обиженным. Огорчение Чехова не принималось в расчет. По «газетной» логике не только сочинения известного, тем более знаменитого, популярного человека, но и его личная жизнь, в том числе болезни, семейное горе, принадлежали публике.
Чехов никогда не отвечал публично литературным критикам и театральным рецензентам. Еще в 1887 году он упомянул правило — встречать «молчаливым поклоном» даже «ругательно-несправедливую» газетную и журнальную критику, — ибо «отвечать не принято, и всех отвечающих справедливо упрекают в чрезмерном самолюбии». В письмах он редко высказывался о критике на свои сочинения. Но выпады лично против себя, внимание к себе, даже в связи с благотворительностью, воспринимал болезненно. Говорил, что это его «неприятно волнует». Чехов постоянно просил, например, Иорданова не сообщать таганрогским журналистам о передаче книг в городскую библиотеку, об участии в переговорах насчет памятника Петру I для родного города, о пожертвованиях в приюты и т. п.
Чехов не терпел выходить на поклоны в театре. Всегда отказывался от чтения своих рассказов на заседаниях различных обществ, кружков, на вечерах. Ссылался на то, что ему недостает голоса, что некогда и т. п. Он, хотя и говорил, что любит юбилеи, на самом деле избегал их. Особенно если его просили произнести речь, сказать приветственное слово. Однажды, в 1893 году, признался Эртелю: «Главное — у меня страх. Есть болезнь „боязнь пространства“, так и я болен боязнью публики и публичности. Это глупо и смешно, но непобедимо. Я отродясь не читал и никогда читать не буду. Простите мне эту странность. Когда-то я играл на сцене, но там я прятался в костюм и в грим, и это придавало мне смелость».
Такое поведение удивляло многих его современников. Что за этим? Скрытая гордыня? Необыкновенная скромность? Иронический взгляд, словно со стороны, на себя в роли «автора», «известного писателя», «оратора»? Житейский опыт, убедивший, что в собрании коллег лучше держаться в тени, чем на свету, чтобы не усиливать неизбежные зависть, кривотолки, сплетни? Всё это его задевало. А бестактные «бюллетени» о здоровье, точнее, нездоровье, вызывали гнев. Разговоры о болезни Чехова уже давно велись в литературных кругах Москвы и Петербурга.
Теперь она стала газетной новостью или, по словам Эфроса, тем, что интересовало каждого. Чехов, в конце концов, извинил журналисту «заботу» о своей газете и читателях. Он полагал, что после телеграмм в редакции всё успокоилось. И вернулся к текущим делам. Гнев вообще проходил у него быстро. Он потом даже корил себя за эти вспышки. Но чувство обиды, когда уязвляли его честь, достоинство, оставалось в нем, судя по письмам и воспоминаниям современников, навсегда. Он не выяснял отношений с обидчиком, не отвечал тем же. Однако не мог забыть. Выходка газет осенью 1898 года прибавилась к таким «щелчкам», коих накопилось уже достаточно.
В конце октября Мария Павловна приехала в Ялту, чтобы обсудить насущные дела. После отъезда ее Чехов написал, как она понравилась его ялтинским знакомым. Может быть, в этом комплименте скрывался невысказанный вопрос: переедет ли сестра в Крым или останется в Москве? Пока же она срочно нашла другую квартиру и перебралась туда с матерью. С Мелиховым обе простились без сожалений. В деревенском доме осталась немногочисленная прислуга — присматривать за хозяйством, показывать имение, если найдутся покупатели. В отличие от брата Мария Павловна хотела скорее избавиться от этой обузы. Но переезжать в Ялту, несмотря на заверения, что думает об этом серьезно, она пока не собиралась. Поэтому, наверно, подчеркивала в письмах, как ценят ее в гимназии, как хороша новая московская квартира и как довольна Евгения Яковлевна. Недаром Мизинова заметила в шутку, что бывшая подруга предпочитает теперь «высший свет». Она имела в виду мир московских художников, артистов, литераторов и музыкантов, знакомых Чехова и Левитана. Бенефисы, вернисажи, литературные вечера, премьеры. Всё в меру, без головокружения. Но в охотку, в удовольствие.