В его апрельских и майских письмах то и дело обнаруживалось беспокойство насчет ближайшей осени и зимы. 15 апреля он рассказал Иорданову о том, как врачи «заарестовали» его и какой поставили диагноз: «Будущее мое неопределенно, но, по-видимому, придется жить где-нибудь на юге. Крым скучен до безобразия, а на Кавказе лихорадка. За границей меня всякий раз донимает тоска по родине. Для меня, как уроженца Таганрога, было бы лучше всего жить в Таганроге, ибо дым отечества нам сладок и приятен, но о Таганроге, об его климате и проч. мне известно очень мало, почти ничего, и я боюсь, что таганрогская зима хуже московской».
Едва ли Чехов забыл, какие там зимы. Наверно, хорошо помнил, особенно каково было в те годы, когда остался в родном городе один. По-видимому, он не хотел обижать Иорданова откровенным мнением о таганрогской зиме. Действительно, малопригодной для человека с больными легкими — ветры, туманы, сырость. Крым ему не нравился, о Кавказе он слышал не самые лучшие отзывы как о курорте, но подумывал о Сочи, о Кисловодске — а еще о Египте, о Ницце.
В письме к Линтваревой от 1 мая 1897 года Чехов, размышляя о зиме, о поездке на юг, за границу, признался: «Если бы Вы знали, как мне хочется на Луку! <…> Если удастся урвать 2–3 дня между 25 мая и июнем, то непременно приеду в мае же». Пока звал ее в Мелихово: «А Ваш приезд был бы для всех нас, особенно для меня, настоящим праздником».
Лука, Линтваревы — это лето 1888 года, приезд туда А. Н. Плещеева, рыбная ловля, вечерние беседы, радость хозяев от встречи с любимым поэтом. Это давнее время Чехов вспоминал в клинике, в разговоре с Щегловым: «А ведь знаете, я почти привык здесь… здесь так удобно думать! А по утрам я хожу гулять, хожу в Новодевичий монастырь… на могилу Плещеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки… И на душе бывает так странно и тихо!..»
Щеглов привел эти слова Чехова в своих мемуарах и обратил внимание на их сходство со строками из повести «Палата № 6» — о посещении церкви Рагиным: «Стоя около стены и зажмурив глаза, он слушал пение и думал об отце, о матери, об университете, о религиях, и ему было покойно, грустно…» Такое же отдаленное, на первый взгляд странное созвучие, похожее на предчувствие, угадывалось между повестью «Черный монах» и тем, как он передавал случившееся с ним в ресторане «Эрмитаж». В последней главе повести описано легочное заболевание Коврина: «У него шла горлом кровь. Он плевал кровью, но случалось раза два в месяц, что она текла обильно, и тогда он чрезвычайно слабел и впадал в сонливое состояние. Эта болезнь не особенно пугала его, так как ему было известно, что его покойная мать жила точно с такою же болезнью десять лет, даже больше; и доктора уверяли, что это не опасно, и советовали только не волноваться, вести правильную жизнь и поменьше говорить».
Упоминания в письмах собственных недомоганий давно напоминали особую историю болезни доктора Чехова. Особую, потому что оценить настоящее положение дел, располагая этими письмами, смог бы только профессионал. По деталям, оговоркам, симптомам, почти неуловимым признакам.
Свое действительное состояние Чехов скрывал. Изредка упоминал «бациллы», «коховские запятые», «верхушечный процесс в легких». Говорил спокойно, обыденно. Позже даже шутил: «Бациллы ведут себя прилично, не либеральничают; по крайней мере, в моих плевках давно уже не было красного…» А чтобы не задавали вопросов, сразу уверял корреспондентов, что чувствует себя «недурно», «прекрасно», что «совершенно здоров», «ничего не болит», «поправился», «отъелся» и т. д.
Судя по этой сдержанной, но не унылой интонации, Чехов не выбился из душевной колеи. Общий тон писем стал даже ровнее. Словно определенность диагноза внесла ясность, особый внутренний настрой.
«Обойти беду» не получилось. Значит, приходилось отныне жить с бедой, взирая на будущее, как он советовал другим, «с упованием». Не на здоровье, которое было невозвратимо. Но на то, что оставалось доступно и по-прежнему желанно. Может быть, даже сильнее, чем прежде. В этом было нечто сходное с тем, что Чехов почувствовал в состоянии и настроении Левитана: «У него страстная жажда жизни, страстная жажда работы, но физическое состояние хуже, чем у инвалида».
О себе он сказал в письме к Линтваревой: «Видите, какой я калека. Но это я тщательно скрываю и стараюсь казаться бодрым молодым человеком 28 лет, что мне удается очень часто, так как я покупаю дорогие галстуки и душусь Vera-Violletta». Он охотно перемежал серьезное и смешное. Упомянув в письме к Шавровой, что ему надо добыть денег, закончил шуткой: «Если бы Вы умели делать фальшивые бумажки, то я на коленях умолял бы Вас развестись с мужем и выйти за меня». Говорил, что «скучно всю жизнь быть умным». Скучные люди угнетали его.