Перепортив множество росянок, изведя несколько десятков скляночек и пузырьков самых разнообразных веществ и вконец разорив домашнюю аптечку, Дарвин установил факт: росянка пригибает свои реснички и подолгу держит их пригнутыми, когда на лист попадает что-либо, содержащее в себе белковые вещества или хотя бы азотистые соединения.
— Росянке нужен азот! — сказал он. — Именно — азот!
Но Дарвин не успокоился на этом. Он захотел узнать, каково минимальное количество азота, которое сможет почувствовать росянка. Он брал каплю насыщенного раствора селитры и разводил эту каплю чуть ли не в бочке воды. Он изготовлял максимально слабые растворы, капал, и… росянка начинала пригибать реснички. Она была очень чувствительна, эта росянка, с ее невзрачными красноватыми листочками, сидевшими розеткой у самой земли.
От росянки он перешел к другим насекомоядным растениям. И в конце концов он узнал все секреты этих растений. Они ловили насекомых тем или иным способом и выделяли из листьев особый сок, похожий на желудочный сок животных. Они переваривали на листьях пойманных насекомых и всасывали белковые вещества. Этим способом они пополняли недостаток азотистых веществ в их обычном питании — всасывании корнями почвенных растворов.
Росянка оказалась хорошей подпоркой для «Происхождения видов». Столь блестящее приспособление, столь удачные результаты длительного отбора!
Нельзя сказать, чтобы книга о росянке была встречена уж очень хорошо. Директор петербургского ботанического сада, ученейший немец Регель, заявил, что теория Дарвина о насекомоядных растениях «принадлежит к тем теориям, над которыми каждый понимающий ботаник и натуралист мог бы только рассмеяться, если бы эта теория исходила не от прошумевшего Дарвина. Мы надеемся, что здравый смысл и основательные наблюдения наших немецких ученых вскоре выкинут эту теорию в… ящик научного хлама».
Дарвин был очень огорчен этим возражением. Честолюбивый, он делал вид, что ему безразличны как похвалы, так и порицания. Он пытался даже обманывать себя. Но на деле — как только появлялось какое-либо пустяковое возражение против его теории, как только кто-нибудь пытался хоть маленьким пятнышком запачкать его «солнце славы», он всячески старался опровергнуть возражение. И если ему это не удавалось — а так бывало частенько, — он очень от этого страдал.
Так было и на этот раз. Дарвин забросил все дела и вновь принялся за росянку. Он рассадил их теперь попарно. Одна росянка получала паек из мух и мяса, другая должна была довольствоваться только тем, что вытягивали ее корни из почвы. И вот «вегетарианка» оказалась слабее и меньше ростом, чем «хищница». Регель зря понадеялся на своих ученых немецких коллег. На этот раз прав оказался Дарвин. И бородатый ученый несколько дней ходил веселым и счастливым.
«Происхождение видов» продолжало волновать умы. Даже дети, и те занимались всякими соображениями насчет отбора и борьбы за существование.
Горас, одиннадцатилетний сынишка Дарвина, не избежал общей участи.
— Если бы убивали гадюк, то они стали бы меньше жалить, — сказал он с самым серьезным видом отцу.
— Конечно, их стало бы меньше, — ответил Дарвин.
— Я думал не то, — сердито возразил Горас. — Более робкие гадюки, которые уползали бы при встрече с человеком, вместо того, чтобы кусать, спасались бы. В конце концов они совсем перестали бы кусаться.
Дарвину сильно не понравились эти слова. Горас, его сын, сын Дарвина, заговорил в стиле Ламарка.
— Это отбор трусов, — сказал он сыну, чтобы кончить неприятный разговор.
Сын был более прав, чем отец. Но какой отец сознается в правоте одиннадцатилетнего сына? И как мог Дарвин сознаться в правоте того, что утверждали Ламарк или Сент-Илер? Ведь он считал их немного умнее своего деда Эразма, а тот был известный фантазер по части эволюции.
Но у Ламарка был один плюс: он был несравненно смелее Дарвина и без стеснения поставил человека наравне с обезьянами. А Дарвин в своем «Происхождении видов» предусмотрительно обошел молчанием вопрос о происхождении человека. Правда, из содержания книги как будто и выходило, что человек развился эволюционным путем, но прямо этого нигде не говорилось. А факты накоплялись, в Европе познакомились с шимпанзе и гориллой, археологи раскопали интересные черепа. Уоллэс написал книжку о человеке, заговорил о человеке и Спенсер[40]
, и, наконец, Геккель[41] разразился своей «Естественной историей творения». Дарвин не мог дольше молчать — он должен был быть первым, его честолюбие, хоть он и тщательно скрывал его, требовало этого. И он уселся за книгу.