Моосбругер был лишь бродячим плотником, совсем одиноким человеком, и хотя везде, где он работал, товарищи с ним ладили, друзей у него не было. Сильнейший инстинкт время от времени жестоко обращал его естество к внешнему миру; но, может быть, ему и правда не хватало лишь, как он говорил, воспитания и условий, чтобы сделать из этой потребности что-нибудь другое, – ангела массовой смерти, поджигателя театра, великого анархиста; ведь анархистов, сплачивающихся в тайных союзах, он с презрением называл жуликами. Он был, несомненно, болен; но хотя в основе его поведения явно лежала патология, отделявшая его от других людей, ему-то это казалось лишь более сильным и более высоким сознанием своего «я». Вся его жизнь была до смешного, до ужаса неуклюжей борьбой за то, чтобы это признали и оценили. Он уже мальчишкой переломал пальцы своему хозяину, когда тот вздумал его наказать. От другого он удрал с деньгами – справедливости ради, как он говорил. Ни на одном месте он не выдерживал долго; он оставался везде до тех пор, пока – так поначалу всегда бывало – держал людей в робости своим молчаливым трудолюбием при добродушном спокойствии и здоровенных плечах; но, как только люди начинали обращаться с ним фамильярно и непочтительно, словно наконец раскусили его, он сматывал удочки, ибо его охватывало жутковатое чувство, будто его кожа сидит на нем недостаточно плотно. Один раз он сделал это слишком поздно; четыре каменщика на стройке сговорились доказать ему свое превосходство, сбросив его с верхнего этажа лесов; услыхав, как они уже хихикают у него за спиной и подкрадываются, он обрушил на них всю свою огромную силу, спустил одного с двух лестниц, а двоим другим перерезал на руках все сухожилия. То, что его наказали за это, перевернуло ему, как он говорил, душу. Он эмигрировал. В Турцию; и вернулся, ибо мир везде сплачивался против него; ни волшебными словами нельзя было разрушить этот заговор, ни добротой.
А такие слова он усердно подхватывал в сумасшедших домах и тюрьмах – крохи французского и латинского, которые он в самых неподходящих местах вставлял в свои речи, с тех пор как обнаружил, что владение этими языками дает власть имущим право «выносить решение» о его судьбе. По той же причине он старался и на судебных заседаниях выражаться по-книжному, говорил, например, «это, по-видимому, является основой моего зверства» или «я ее представлял себе еще более жестокой, чем обычно бывают, по моему наблюдению, такого рода бабы»; видя, однако, что и это не производит ожидаемого впечатления, он нередко принимал театрально эффектную позу и надменно объявлял себя «анархистом по убеждениям», который в любую минуту мог бы быть спасен социал-демократами, если бы захотел одолжаться у этих евреев, злейших эксплуататоров трудового невежественного народа. И у него, таким образом, оказывалась своя «наука», область, недоступная ученым притязаниям его судей.
Обычно это приносило ему в зале суда оценку «недюжинные умственные способности», почтительное внимание во время процесса и более суровые наказания, но польщенное его тщеславие воспринимало, в сущности, эти процессы как почетные периоды его жизни. А потому он ни к кому не пылал такой ненавистью, как к психиатрам, полагавшим, что со всей его сложной сутью можно разделаться несколькими иностранными словами, как будто это дело самое обыденное. Как всегда в таких случаях, медицинские заключения о его психическом состоянии шатались под нажимом вышестоящего мира юридических представлений, и Моосбругер не упускал ни одной из этих возможностей публично доказать на суде свое превосходство над психиатрами и разоблачить их как самодовольных тупиц и обманщиков, которые ни в чем не смыслят и посадили бы его, если бы он симулировал, в сумасшедший дом, вместо того чтобы отправить в тюрьму, где ему действительно место. Ибо он не отрицал своих преступлений, он хотел, чтобы на них смотрели как на катастрофы грандиозного мировосприятия. Хихикающие бабы были первыми в заговоре против него; у всех у них имелись ухажеры, а прямое слово серьезного человека они ни во что не ставили или даже принимали за оскорбление. Он избегал их, пока мог, чтобы не раздражаться, но не всегда это удавалось. Бывают дни, когда у мужчины одна дурь в голове и он ни за что не может взяться, потому что у него от беспокойства потеют руки. И если тогда поддашься, то можешь быть уверен, что и шагу не сделаешь, как вдали уже, словно дозор, высланный вперед врагами, замаячит такая ходячая отрава, обманщица, которая втайне высмеивает мужчину, ослабляя его и ломая перед ним комедию, а то и еще куда хуже обижая его по своей бессовестности!