Увековечивает себя в прекрасном деянии (нем.).}
Книга, единственная книга, которая уцелела у него, среди всех превратностей его бродячей жизни, была - сочинение Гете. Виталин поднял голову.
- Да! - начал он после долгого безмолвия, - да, долго мучила меня эта мысль или, лучше сказать, этот круг мышления, и было время, когда всем и каждому готов я был сказать: "Оставьте скоропреходящее". - Но это время прошло. Бывают и теперь минуты, когда я готов этому поверить, но ненадолго... Жребий брошен!.. жить и умереть с массами.
- Т. е. с редактором и ему подобными, - грустно-иронически заметил Искорский.
- Хотя бы с ними, хотя бы за них!
- Бедный, бедный, - тихо говорил тот... - Страшное, безумное, сознательное ослепление!
Виталин встал и надел пальто.
- Куда ты? - спросил его Искорский.
- Прощай - мне пора в театр.
Он вышел.
VII
ПОСЛЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ
...Занавес упал под гром рукоплесканий... И едва только успели опустить его, как начались неистовые клики: "Склонскую, Склонскую!..". Занавес поднялся опять, и она вышла, но на ее лице выражалось скорее утомление, чем удовольствие, и она, казалось, не обратила ни малейшего внимания на усилия одного из своих обожателей, который, стоя у самой рампы, продолжал еще реветь в блаженном самозабвении.
- Автора! - раздались новые клики.
В директорской ложе показался Виталин. В нем не заметно было ни малейшей перемены: то же холодное, неподвижное выражение физиономии, та же апатия во всех движениях.
Да и что ему было до этих вызовов? Разве не знал он еще прежде начала представления, что его вызовут вовсе не за то, чему он придавал значение в своей драме, - и что между тем его непременно вызовут, потому что таков уж обычай. Спокойно и гордо покорился он своей участи - и не терзали его ни рукоплескания фразам в его пьесе, ни выполнение ее, о котором в отношении к артистам можно было сказать: "Словечка в простоте не скажут, все с ужимкой". {18} Одна Склонская была верна его наставлению - и он несколько раз забывался под звуки ее голоса...
Вышедши из директорской ложи, он отправился в кофейную. Идти туда было ему скучно и даже просто гадко, но он дал слово и не мог не сдержать его.
Там его ждали уже редактор и много других господ, в числе которых были и Фальстаф, и господин с гнусной физиономиею, и несколько юношей-литераторов. Все это было уже пьяно: осиплые голоса, красные лица, бестолковый крик - все это напоминало Walpurgisnacht {Вальпургиеву ночь {19} (нем.).}... И все это стремилось к Виталину с крепкими объятиями и сочными поцелуями, от которых он не мог увернуться. Чуждый этому шабашу ведьм, он, однако, попал в его очарованный круг и бог знает когда бы из него вышел, если бы капельдинер не подошел к нему и не сказал: "Наталья Васильевна ждет вас в карете". Он раскланялся с приятелями и пошел за капельдинером: вслед ему раздались хриплые восклицания.
Склонская в самом деле ждала его в карете, потому что он дал ей слово быть с нею в маскераде. В этот вечер она была так хороша, как, может быть, никогда не бывала: к ней шли как-то усталость и утомление - они разливали по всему существу ее обаятельную негу. Белизна ее плеч и шеи казалась еще чище от черного бархатного платья; грудь ее сладострастно колыхалась и просилась как будто наружу из-под узкого корсета, глаза блестели влагою, дыхание было жарко и прерывисто...
Виталин сел подле нее - и карета поехала.
Долго они оба молчали.
В окно кареты гляделся с правой стороны полный январский месяц. Ночь была холодна - но чудно прозрачна...
Арсений погрузился в самого себя. О чем он думал - о настоящем или о прошедшем? Думаем, что о последнем, потому что есть странное сродство между прошедшим и луною. Быть может, представала ему иная пора, иная лунная ночь, но летняя, теплая, обаятельная. И тогда так же смотрелся в карету месяц, но смотрелся с левой стороны, - и было ему грустно и страшно, что он смотрелся с левой стороны, грустно и страшно, не за себя... о нет!..
- Арсений! - послышался подле него прерывистый, сладострастный лепет, и вслед за этим он почувствовал на своей щеке прикосновение локонов, ароматическое и жгучее прикосновение, и жаркое дыхание пахнуло на него.
О! это дыхание перенесло его под южное, пламенное небо, - он забыл все, кроме этого южного неба... Еще минута, еще ближе к устам его это дыхание: лихорадочный трепет, томительно-блаженный трепет пробежал по нем. Еще минута, и уста его впились в другие уста долгим, бесконечно долгим, удушительным поцелуем...
И как будто опаленная страшною, мужескою силою этого поцелуя, Склонская с усилием оторвалась от его уст и упала головою на его грудь, почти без чувств и без дыхания.
А он! - он очнулся снова, и снова серебряные лучи месяца защекотали ему сердце, и снова объяла его нестерпимая, больная тоска...
Но вот опять посыпались огненные частые поцелуи, опять безумным трепетом пробудилось чувство жизни и понял он, что бессильно над ним прошедшее, что много еще сил лежит в его природе, что много еще нового, вечно нового ждет его в грядущем.