Выйдя из больницы, брат переехал к ней, перестал околачиваться у пивного ларька, но пить не бросил. Из жалости и соображений экономии она таскала ему в склянках из-под микстур и настоек медицинский спирт и подсовывала читать разные захватанные брошюры полуэзотерического-полуэротического содержания.
Под Новый год брат заявился со своей медсестрой в гости к родителям. Знакомиться и всё такое прочее как у людей положено – при галстуке, с шампанским и тортом. Они жались у дверей. На неестественно длинных, круто изогнутых угольных ресницах медсестры искрились подтаявшие снежинки. Одутловатая физиономия брата расплывалась в беспомощной блаженной улыбке.
Отец с порога обложил их матюками и взашей спустил с лестницы. «Чтоб духу вашего блудливого не было в моём доме!» Потрясая увесистым кулаком, на котором в сетях сизых узловатых жил синела выцветшая, в юности сделанная наколка – лучистое солнце над двугорбой волной, он строго-настрого запретил с ними общаться. Мать всхлипывала, судорожно теребя уголок кофты, а утром отправилась на квартиру медсестры, пока та была на дежурстве. Пошёл с ней и я.
Брат лежал на незастеленной кровати, на смятых бесстыдных простынях, насупленно слушая уговоры матери, больше похожие на причитания. Закашлялся, так, что в груди у него что-то заклокотало. Сел. Всунул босые отёчные ступни в розовые женские тапочки. Прошаркал по комнате из угла в угол. Закурил, по флотской привычке пряча в горсти огонёк спички. Тупо покосился на серый прямоугольник неба в незашторенном окне. И снова улёгся, с сигаретой в зубах, щурясь от змеящегося дыма, в нетерпении, когда же мать закончит и, опершись на колени, с тяжёлым вздохом встанет со стула, оправит шерстяную, давно потерявшую цвет юбку, ткнётся сухими губами в его щетинистую щёку, неловко сунет ему в кулак смятую трёшницу или пятёрку и мы в конце-то концов уберёмся восвояси.
Мать родила брата на седьмой месяц после свадьбы. Вроде как недоношенного. Отец ничего не спрашивал и назвал его, как и собирался, в честь прадеда – Афанасием. Но сильно хотел ещё детей. И они с матерью старались как могли. Долго, с лишком десять лет. И когда получилось и появился я, мать очень радовалась, что наконец угодила отцу и он оставит брата в покое…
Отца нашли наутро двадцать четвёртого февраля в парке отдыха. Он мирно сидел на снегу, привалясь к постаменту горниста. В распахнутом пальто и тельняшке, без шапки, с запрокинутой головой, запорошённой снегом, широко расставив худые длинные ноги, резко проступившие под заиндевелыми брюками. Веки прикрыты, будто он дремал у телевизора за своим любимым «Клубом кинопутешественников». От затылка по свежебелёному постаменту тянулись две замёрзшие багровые струйки, сливаясь на расчищенной асфальтовой дорожке в мрачную заледенелую лужицу. В её мутном зеркале краем отражалось пустынное зимнее небо и недоумённые лица милиционеров, не понимающих, куда же теперь везти отца.
Уроки житейской мудрости
Он сидел на лестничной площадке третьего этажа на корточках и курил. В тапках на босу ногу, в пузырящихся синих трениках и застиранной белой майке с растянутыми лямками. Редеющие стриженные бобриком волосы с проседью, зло вырезанные морщины в уголках жёстких, словно поджатых губ, перебитый нос, глубокий кривой шрам над правым веком, будто он постоянно хитро щурился или подмигивал кому-то. На плече – татуировка: крест на могильном холмике. Худой, жилистый, весь как на шарнирах, он, наверное, мог сидеть на корточках часами. Острые коленки доставали ему почти до впалых небритых щёк, и он был похож на кузнечика перед прыжком. Мне он казался едва ли не стариком, хотя было ему, как и мне сейчас, под сорок.
Заходя в подъезд, я точно знал, сидит он там или нет: едкий дым от его папирос чувствовался уже при входе, а глухой кашель угрожающим эхом сотрясал гулкие пролёты нашей пятиэтажки.
Я всегда вежливо здоровался с ним и нарочно приостанавливался на предпоследней ступеньке, ожидая, что он заведёт со мной разговор.
Он разгонял узкой ладонью плотный сизый дым, прятал в горсти папиросу и строгим голосом спрашивал:
– Как успехи, студент?
Мне нравилось, что он называет меня студентом, но я упорно отвечал, что никакой я не студент, а учусь в школе, в четвёртом «А».
– Не беда, подрастёшь, поступишь в институт и станешь студентом. Главное – учись прилежно.
Он глубоко затягивался, так что почти уснувший огонёк его папиросы ало вспыхивал, быстро добегая до края ловко переломленной гильзы, и уголком рта выпускал дым куда-то себе под мышку. Откашливался, хмурился и, глядя на стену с облупленной синей краской, исписанную ругательствами и признаниями в любви, ни к кому не обращаясь, сурово изрекал какую-нибудь сентенцию:
– Друг не тот, кто с тобой водки вмажет, а тот, кто от ментов отмажет, – и отрешённо о чём-то задумывался.
Но мгновение спустя, будто очнувшись, бросал потухшую папиросу в стоявшую в углу пол-литровую полную окурков грязную стеклянную банку из-под маринованных огурцов и сипло устало говорил: