Тот, кто был Павлом Сергеевичем, вышел последним, и Цинк сразу понял, что он и есть вдовец, муж его Женюры. Царёв остановился в двух метрах от автобуса, ничего не делая и ни о чём никого не спрашивая: ждал, видно, когда скажут что-нибудь сами. Лицо его, казалось, не выражало ничего: по крайней мере, той самой, привычной и общепринятой скорби Адольф Иванович не обнаружил. Однако, сменив очки, заметил другое – теперь это ему было довольно хорошо видно со своей скамейки, – мужчина просто стоял, глядя перед собой в одну точку, и то, как он в неё смотрел, наверно, уже не требовало слёз, они были лишними, даже если и не были выплаканы. Просто не было больше ничего: ни слёз, ни слов, ни сил.
Появился водитель, открыл задние двери траурного автобуса, и Цинк увидел край гроба. Внезапно ему стало дурно, потому что, как только он увидел этот гроб, понял окончательно – там, внутри, она, Женька, его мёртвая дочь. И что нет никакого обмана, ошибки или дурного розыгрыша, а всё так и есть – вот гроб, вот зять, вот сам он, подлый неумный отец, у которого больше не осталось никого и ничего.
Адольф Иванович поднялся и медленно пошёл в сторону автобуса. Приблизился к мужчине, тронул за руку.
– Вы Павел Сергеевич?
Тот вздрогнул, обернулся. Рассеянно глянул на спросившего.
– Адольф Иванович? – и машинально протянул руку. Цинк так же машинально пожал её, и оба тут же расцепились.
«Приятный на вид, – подумал Царёв, – лицо какое хорошее, глаза глубокие, ранняя седина… никогда бы не подумал, что при таком благообразном облике такой клинический случай…»
– Спасибо, что успели, – произнёс Павел Сергеевич, стараясь не придать своей интонации ненужного уклона, – Женя в последнее время много о вас говорила, собиралась к вам приехать, с дочкой.
– Вы мне расскажете, как это произошло, – так же пытаясь не добавить голосу излишних эмоций, довольно сухо спросил Цинк, – потом, я имею в виду?
– Разумеется, – кивнул в ответ тот, – и есть ещё нечто, о чём я тоже должен вам сообщить, Адольф Иванович, но несколько поздней, если не возражаете.
В этот момент из крематория подкатили постамент, и приехавшие с Павлом Сергеевичем мужчины стали перегружать на него гроб.
– Открываем, Павел Сергеич? – спросил один из них, что был чуть постарше другого. – Вроде бы, так положено.
Внезапно пошёл снег, довольно неожиданный для начала апреля, однако уже с самого утра, как только его самолёт, идя на посадку, пробил зону облачности и свет над открывшейся землёй стал пасмурней, чем был над облаками, Адольф Иванович знал, что и остаток этого страшного дня не станет ясным и погожим. Снег, что редкими рыхлыми хлопьями начал быстро покрывать Донской асфальт и так же стремительно таять, не успев даже мало выбелить твёрдый наст, таял бы теперь и на лице его Женюры, таком же холодном, как и вся эта могильная земля.
– Не надо, – ответил он за Царёва, – катите так, внутри откроем.
Те недоуменно взглянули на Главного, но Павел Сергеевич согласно кивнул, и они медленно покатили гроб к дверям крематория. Внезапно женщина, что была с ними, завыла и обхватила горло руками.
– Женюшка, Женюшка ты наша-а…
– Притормози, Настасья, – едва слышно бросил в её сторону Царёв, – здесь будем прощаться, все истерики и причитания оставь, пожалуйста, на потом.
Они зашли – всё уже было готово к траурной церемонии. Тётка, отчасти напоминавшая внешним видом ту, что когда-то расписывала супругов Царёвых во Владиленинске, смотрела строго и сочувственно – ей уже сказали нужные слова, и теперь она просто уважительно дожидалась своей короткой роли.
С гроба сняли крышку, и он увидел её. Дочь, одетая в строгий костюм и шейный платок, лежала, будто вот-вот собиралась очнуться от глубокого, затяжного сна. И если бы не следы ожогов на её лице, загримированных хотя и тщательно, но не целиком, можно было вновь подумать, что страшное наваждение продолжается.
Принесли цветы, стали укладывать внутрь гроба, сбоку и поверх тела дочери. В этот момент Цинк понял вдруг, что он даже не подумал о цветах, придя прощаться с Женюрой с пустыми руками, без всего. Однако теперь ему даже не было стыдно, было хуже: было – никак, пусто, бездонно, черно, и это означало, что он и сам такой же по существу неживой, как и его мёртвая дочь.
– Уважаемые родные и близкие, – произнесла тётка трагическим голосом, – прощайтесь, пожалуйста… – и отступила чуть в сторону.
Он подошёл, склонился над её лицом и заплакал, так же безмолвно, какой была и тоска его, с которой жил он все эти годы, думая о дочери, о себе и о том, за что его так не полюбила эта проклятая жизнь. Потом прикоснулся губами к холодному лбу, губам, к рукам, сложенным на груди, и, отойдя, на два шага в сторону, замер, уступая место остальным. Всё было кончено, говорить слова – незачем и невозможно, как и не для чего больше было жить, в принципе, – сегодня, завтра или когда-либо ещё.