Иногда Цинку, в редкие минуты очередного приступа художественного воображения, мечталось не только подвернуть Настасье рукава или вытащить из её волос дурацкий гребень, но как бы и выкроить всю её заново, целиком, от и до, иначе причесав, одев, обучив другой пластике, после чего выпустить на волю и уже воспринимать результат как дело рук своих, не претендуя, тем не менее, на авторское право. Так вообще устроен был глаз его, сравнивающий, выискивающий гармонию там, где её нет, но где с лёгкой и неравнодушной руки художника она вполне могла быть достигнута.
Противоречивые чувства, изначально поселённые в Адике Цинке, не боролись, сталкиваясь одно с другим, лишь в пору его детства и отрочества, когда те, кто назначил его тайным фашистом, ещё не успели войти в его жизнь, потому что пока не знали, что он, Адик, отец его Иван Карлович, его дед Карл Фридрихович, и такие, как они, окажутся врагами и ненавистниками православного народа. В ту пору он и сам ещё не задумывался – просто рисовал, писал, творил, ходил на болото, в поле, в лес. А потом всё изменилось – так резко, что он не успел к этому приготовиться, сделавшись необъявленным изгоем раньше, чем окончательно вызрел и поумнел. Уже потом он понял, что в какой-то момент сбился его прицел, что поиск гармонии, к которой стремилась душа его, отвернул чуть в сторону, спутав карты и нарушив общий строй движения по маршруту, изначально избранному и единственно стоящему.
Да, он видел её, Настю, но и не только видел – невольно наблюдал за ней, избрав вполне нейтральный художественный ракурс и не имея в виду чего-то ещё, что бы выходило за рамки его мимолётной жалости к ней. При этом понимал, что Настасья вовсе ещё не стара, но ужасно одинока, что с уходом Царёвых в жизни у неё не осталось совсем ничего, если не брать того неподдельного чувства, которое она питала к его внучке. А ещё он знал наверняка, что теперь они неразрывно связаны друг с другом крепчайшими канатами, которые скинули им откуда-то сверху с уже готовыми петлями и узлами. Однако подобные мысли, насколько бы разумными и оправданными ему ни казались, всё равно не приводили Цинка к тому или иному поступку в отношении домработницы. Он был сам по себе, она – сама по себе, и оба были при девочке, при сироте, его внучке.
Настя же иногда, когда ей случалось непреднамеренно столкнуться взглядом с Адольфом Ивановичем, успевала заметить, как мимоходом, не больше, без какого-либо замедления, скользили по ней его глаза, – просто меняли одну точку на другую, не оставляя при этом следа. Пару раз после таких непреднамеренных пересечений она обнаруживала в себе незнакомое прежде чувство, довольно неудобное, из тех, что рождаются не сразу, а лишь по прошествии времени. Поначалу она не могла разобраться в природе таких ощущений, а потом догадалась – это была ранее незнакомая ей злость, в самом зачаточном и осторожном виде. На что злилась, на кого обижалась – не понимала: по большому счёту, кроме как на саму себя, дурищу и совершенную неумеху по части взаимного перекрещивания в отношениях с мужчинами, держать обиду было не на кого. Но после того, как ощутила это неудобство, начались и другие, следующие по счёту, которые в итоге и довели её до поступка, на который она, изрядно измучив саму себя, всё же решилась.
«Может, – подумалось ей, – эта неспокойная истома, эта тянучка изнутри, что кишки поедом ест и не даёт нормально делать дела, и есть чувство к мужику?» Но с Павлом Сергеевичем у неё подобного не было, это она помнила. Шла к нему, готовая, но по-другому. Тот был Бог, которому она служила и шла доказать преданность свою пускай даже через кроватное дело, как ещё один способ указать себе на своё же место при нём и заодно сделать ему удобно. И не потому, что самой так уж хотелось оказаться в хозяйской постели, по-женски, а просто чувствовала, что обязана, что надо предложить ему такое, хорошее или плохое, а там уж пусть решает, надо ему или обойдётся и так. Не обошёлся, завис на десяток лет и ни разу не сказал, что, мол, хватит, милая, набаловались, устал я от тебя, надоели мне твои женские прелести.
Тут было другое, совсем. Цинк этот не был Богом, как тот, но зато он был красивый и выдержанный мужчина нестарых лет, обделённый в жизни счастьем, как и сама она, и жалеть его после смерти Евгении стало больше некому. Жалость ли эта породила её любовный зов, или такое произошло с ней само по себе, без специальной причины, или просто потому, что тосковала по мужчине рядом с собой всю свою нелепо прожитую жизнь, она не задумывалась. Знала лишь, что если не пойдёт к нему, то сам он к ней не придёт. Будет, может, думать про такое, но только первым не сдвинется, слишком уж воспитанный и благоразумный. Другой бы уж, наверно, давно закинул, коли живут днём и ночью под одной крышей, но только она бы сама послала такого другого, куда надо, применив полный набор объяснительных выражений. Вот только всё складывается так, что не она, а саму её послать могут в то самое место, какое ей же и причудилось.
23