Потом была вторая их общая ночь, и Женька снова ощутила, как бешено он её желает, как не насытился он ещё её телом, её молодостью, её жизнерадостностью и чистотой, её ответной к нему страстью. Ему нравилось смотреть, как она раздевается, он этого не скрывал, смотрел молча и неотрывно, а она стеснялась, ей было неловко, она ещё не успела привыкнуть к нему, к его дому, к этой постели, к тому, что за ними исподволь наблюдает его домработница и, скорей всего, осуждает её про себя, однако не смеет показать виду. И что вообще могло такое случиться в её жизни, но, несмотря ни на что, случилось. Она дёрнулась было погасить свет, но он остановил её движением руки, как бы призывая своим жестом продолжить делать при свете то, что она, испытывая стеснение, и так делала. Однако, догадавшись, что доставляет ему этим ещё одно удовольствие, Женя стала делать это медленней, тормозя своё же нетерпение, приглашая тем самым Царёва разделить с ней её волнение, начавшееся в тот момент, когда они поднялись из-за стола, оба зная уже, куда сейчас пойдут и что станут делать.
Ему ужасно нравились изгибы её тела, её стройные, уже освободившиеся от чулок ноги, каких он не помнил уже чёрт знает сколько лет, её лёгкая, двумя славными колышками трогательно вылепленная грудь с крупными тёмными сосками, её тонкая шея, с маленькой родинкой сбоку, которая была заметна, когда она, нагибаясь, отбрасывала в сторону волны своих светлых кудрей. Ему нравилось, что она всё ещё смущается его, как бы невзначай прикрывая грудь ладонями и семеня к его постели, не изменив позы, вполоборота к нему. Она была его женщина, он сразу понял это, как только её увидел. Сам же он, пожилой и бесстыдный майский жук, утративший всякую способность ухаживать за женщинами, теперь лежал перед ней голый, на спине, распахнув жёсткие створки своего панциря, со взведённым в боевое положение курком, не делая даже слабой попытки прикрыться хотя бы на то время, пока она не приблизится к нему и они не обнимутся. Потом уже всё станет неважным.
Она гладила пальцами эти трогательные светло-рыжие конопушки, обильно, словно весенним солнцем, рассыпанные по его широкой спине, она касалась редких седых волосков на его груди, она навивала их на пальцы, после чего отпускала, выдёргивая мизинец, и они тут же распрямлялись обратно. Он млел, это было видно по тому, как не хотелось ему, проснувшись рядом с ней, отрывать её от себя, чтобы в очередной раз, миновав процедуры привычного, похожего одно на другое утра, вновь затянуть на шее первый попавшийся под руку галстук, наодеколонить голову чем придётся и ехать к месту главной жизни. Что бы ни было, но Павел Сергеевич знал, что она есть и всегда будет для него главная: не эта, а та, какие бы чувства ни мешали ему теперь думать о ней именно так. Да и не думал, если уж на то пошло, никогда. Просто жил, истово занимаясь делом, к которому его привёл его личный Бог. Сам же, атеист до мозга костей, не стал он тому Богу противиться: откинул всё неважное и двинул вслед указке, которая, прежде чем привести Царёва сюда, к этому последнему берегу, сначала немало покружила его по дебрям и глухоманям, затем, ударив с размаху, столкнула в обочину, после чего вытащила обратно и вновь указала перстом на главное дело жизни.