Аврошка в ту пору лишь начинала свои первые эксперименты с цветом, подмечая те из них, какие водились вокруг, наполняя собой южную природу, и отбирала наилучший для себя, за который больше остальных цеплялся глаз. На этот раз таким стал синий. Наверное, из-за моря и неба, которые то вместе, а то поочередности, сменяя друг друга, внезапно становились совершенно синими, или же вдруг прямо на её глазах высветлялись, перетекая в густо-голубое с примесью прозрачного, даже не белого, которое к началу сентября тоже внезапно понравилось и тоже стало понятным, хотя и не было на ту пору самым любимым.
Она поделилась с мамой, сказала, что синий цвет теперь самый для неё красивый, лучше любого другого. Женя с дочерью согласилась, добавив от себя, что море и небо, конечно же, символ глубины и высоты, а это и есть самое основное в жизни любого творческого человека: глубина – а не какая-то там заурядная низменность, и высота – а не просто отвал из пустой породы. Так однажды сказал ей отец, но, повторяя его слова, Женя не рискнула сослаться на Адольфа Ивановича, избегая лишних Аврошкиных вопросов о своём неизвестном дедушке.
Однако мамины слова тоже выходили не очень понятными, хотя и были всё же немножко доходчивей тех, которые иногда говорил папа. Но всё это, впрочем, было не так существенно: отдавая должное разнообразным дочкиным увлечениям, оба родителя при этом понимали, что вовсе не обязательно сиюминутные и в чём-то даже комичные забавы перерастут когда-нибудь в профессию или хотя бы станут предметом отдельного изучения. Важно было другое – девочка купалась в удовольствиях, деля их поровну между мамой, папой, бабой Настей, морем, небом, глубиной и высотой. Так было с первого дня её жизни, так продолжалось и теперь: с любовью, лаской и без отказа в чём бы то ни было. Оба они, глядя на дочь и уже давно понимая друг друга без слов, молча припоминали каждый своё: Павел Сергеевич – Магадан и Владимир, Евгения Адольфовна – первые 17 лет своей жизни в бараке при меднорудном карьере, вспоровшем когда-то голую казахстанскую степь. Всё это казалось обоим уже очень далёким, бесследно истекшим в канувшей жизни, но вместе с тем оставалось всё ещё неотменной правдой, немаловажной частью биографии, – щемящей, протяжной нотой из судьбы каждого.
Покидая Евпаторию, следующее лето, 70-го, точно так же, не сговариваясь, решили провести здесь же, в этом уютном уголке, неподалёку от закрытого для посторонних кусочка черноморского пляжа. В день отъезда прилетел Царёв, чтобы забрать семью и уже вместе с ними вернуться в Москву. У них оставалось ещё полдня, и они всем семейством в последний раз прогулялись до моря. Было около пяти пополудни: они стояли, завороженные картиной этого уходящего в вечность сентябрьского дня, и молча смотрели вдаль, где едва заметно, но необъяснимо приятно для глаз виднелась размытая бархатистым светом линия горизонта. Каждый из них в эту минуту думал о своём. Настя – о том, что уже к вечеру они вернутся в свою высотную квартиру, а там, поди, чего только не накопилось за эти четыре месяца отсутствия женской заботы, и надо сразу, как войдут, начать разгребать, чтоб Евгении не стало совестно за супруга, – мол, пока жил в одиночку, зарос грязью. Она так и не утратила ощущения нужды Павла Сергеича в защите от любого посягательства в его священную сторону, даже если тот, кто соберётся с духом и посягнёт, и сделался ему родственным существом. Но и такое соединение хозяина с супругой, став окончательным фактом жизни, само по себе ровно ничего для Настасьи не значило – сильнее был призыв, шедший изнутри, и поделать с этим она ничего не могла. Она вросла в него, в хозяина, став его неотъёмной частью: иногда она даже кушала за него, когда того уже по-срочному ждала внизу чёрная машина и он не успевал к делам. Она закладывала в рот медленные кусочки его утренней еды, представляя себя на его месте, и так же, как и он, неспешно жуя и прихлёбывая еду кефиром, смотрела в левый угол потолка, перебирая взамен его мыслей свои, пустые, и по большей части печальные. Она жила для него самой полной жизнью изо всех для себя возможных, которых всё равно не было, никаких, и которым уже неоткуда было взяться. Жаль вот только, что об этом знала лишь сама Настасья, а он, Павел её Сергеич, ни ухом не вёл, ни рылом, и никогда уже, стало быть, не поведёт.