Я пишу о весне, когда уже 2-е сентября. На носу осень, за нею страшная зима, которую в нашем состоянии — не совсем изжитого истощения после ужасного голода, когда народ все еще в блокаде, ожидании вражеского наступления и неизбежного с ним усиления обстрелов и бомбежек, разных трудработ и др[угих] прелестей войны, — зима, которую трудно представить, чтоб можно было пережить. У меня есть зимнее пальто, ботинки. Еще достать валенки — и у меня будут все возможные средства для встречи с ней. Но почему я пишу о весне? Мой сосед по общежитию, мальчик Вадим, показал мне свое сочинение — любовные стихи. Я был ошеломлен. Не оценивая их качества, я был поражен одним фактом их существования, фактом того, что между нами после пережитых ужасов и истощения не умерла любовь и влечение к женщине[16]. Чувства, совершенно забытые мной, и темы, столь частые и популярные прежде, теперь совершенно исчезнувшие в товарищеских беседах. Все же прочитанное меня смутно взволновало, и я старался представить себе и в своем прошлом любовь и весну. Эти два понятия так связаны друг с другом. Прежде меня, к тому же довольно часто, посещало это прекрасное чувство. Я говорю «прежде», как будто я старик, а мне 32 [года]. Прежде — это до войны. Ожидание весны. Ее приближение и связанный с ним подъем и радостное оживление. Появление почек на деревьях, зелени, девушки, продающие первые полевые цветы, завязывающиеся любовные интрижки, скорое окончание театрального сезона и отпуск — благословенные блага весны и лета — прогулки, купание. Наконец дома свежие овощи и фрукты, о которых мне здесь неудобно упоминать после абсолютно гастрономического содержания всего прошлого в дневнике. Как все это отлично от нашего ожидания этой весны — весны 1942 года.
Заснеженному, находящемуся в долгой осаде, холодному, голодному, без воды и света городу, загаживаемому в течение нескольких зимних месяцев всевозможными человеческими испражнениями, в котором под сугробами снега лежали во дворах и на улицах тысячи трупов, городу без воды и света, измученному холодом и страшным, может быть не имеющим сравнения в истории, голодом, городу, хоть и сумевшему с трудом связать себя с страной тоненькой ниточкой знаменитой «ледяной дороги», но все же находящемуся в блокаде, весна грозила окончательной гибелью в виде нашествия страшных средневековых эпидемий. Ожидание потепления, когда начнут таять громадные, слоистые сугробы снега, во дворах и на улицах, когда они превратятся в ручьи помоев и кала, когда из-под этой грязи и ужаса станут появляться человеческие трупы с отрезанными, во многих случаях, мягкими частями тела (это то мясо, которое продавали и меняли на рынках и у магазинов под видом баранины и конины), и все это начнет разлагаться, отравлять воду и воздух… Ожидание разложения этой ужасной скверны и грозящая опасность мутила разум и приводила в содрогание. Страшен был холод и мучителен голод[17], хотелось солнца и тепла, но никто не хотел прихода весны, — она грозила всеобщей гибелью всем тем, кому посчастливилось пережить эту страшную зиму: бомбежки и обстрелы, а в особенности ее холод и голод. Нас три месяца почти ежедневно бомбили днем и ночью, а между воздушными налетами обстреливали снарядами всяких калибров, ведь враг находился в 5-ти, 8-ми километрах от города, а потом, с 6-го декабря, когда надолго прекратились налеты, изводили артобстрелами днем и ночью, длившимися по нескольку часов подряд. Как это было, когда я стоял и дрожал в коридоре у себя дома на Васильевском. По нашему району садили прямо залпами с 4-х часов дня до 9-ти вечера без передышки. Это одно извело немало народу, но что эти убийства в сравнении с тем громадным числом жизней, что отняли голод и холод. В громадном, многомиллионном городе вымерло больше четверти населения{458}. И вот нам, пережившим и видевшим все это, после того как появилась «ледяная дорога», или «Дорога жизни»{459}, как ее удачно прозвали, по которой нам стали подвозить понемногу еду и снаряды, а с ними надежду на спасенье, грозила новая, еще большая опасность — эпидемии, холера, а может и чума. И это тогда, когда почти не было медикаментов, когда трудно было достать слабительного, салола, порошки от головной боли, не было йоду, а дизентерия уже вовсю свирепствовала. Я успел отвезти с Дашей на саночках от мамы к нам на Васильевский кровати, шкаф и др[угое] барахло, собираясь в скором времени приехать за сундуком и столом, оставленным в коридоре. Правда, я не очень торопился с этим делом, т. к. это было не только очень тяжело (я, отвозя первый раз вещи, едва довез их), но я и боялся обстрелов, как уже начало таять, и из-под сугробов стали появляться черные, страшные трупы. Среди [них] были одетые и раздетые, часто попадались матери с детьми. И тогда был издан знаменитый приказ. Приказ Военного совета фронта о поголовной мобилизации населения для очистки города{460}. И это решило его судьбу.