Иногда Францу казалось, что самое ужасное здесь – это жара. К обеду столбик термометра, висевший на стене в столовой, забирался выше тридцатиградусной отметки, да и к ужину ниже двадцати восьми не опускался никогда. К ночи температура спадала еще градуса на два-три, однако хуже всего было именно ночью: вонючие испарения от параши и немытых тел делали воздух настолько спертым, что некоторые задыхались. Кашель и хрип будил всю камеру, староста звал охранника – тот, лениво сквернословя, некоторое время наблюдал за задыхавшимся. Согласно правилам, врача звали, когда у больного белел кончик носа; и если охранник решал, что нос розовый, то никто в камере не спал еще два-три часа – пока приступ не кончался сам по себе. Единственным средством против «душиловки» был укол морфия, который и производился заспанным дежурным врачом после окончательного – профессионального – освидетельствования кончика носа.
Франц пока не задыхался, здоровья еще хватало... однако надолго ли? При той пище, которой их кормили, и при тех условиях работы – ответ был очевиден. Рано или поздно душиловкой заболевали все работающие; иными словами, все, кроме
А еще здесь было грязно. Грязь проникала всюду – не мусор и не пыль, а какая-то липкая, бесцветная гадость, покрывавшая пол, стены, дверные ручки; столы, стулья, тарелки и ложки в столовой; тумбочки, табуретки и кровати в камере и, конечно, самих заключенных. Грязная кожа зудела нестерпимо, особенно по ночам, однако в душ их водили раз в неделю, а в остальные дни душевая была заперта. Откуда бралась эта грязь?... заключенные понеграмотней считали, что она источается из «естества» этого места и потому должна приниматься естественно.
Пища, которую им давали, также не способствовала улучшению здоровья. Во-первых, ее не хватало – не хватало настолько, что избавиться от сосущего чувства голода Францу не удавалось никогда. Даже после обеда – самой обильной трапезы – он вставал из-за стола голодным. По разнарядке в обед полагалось триста граммов супа, сто граммов белков (мяса или рыбы, часто несвежих) с тремястами граммами гарнира, плюс утром выдавалось триста граммов хлеба на день. Однако Францу редко удавалось сберечь хлеб даже до полудня: после скудного завтрака есть хотелось нестерпимо, и рука сама лезла в набедренный карман комбинезона. На завтрак им давали триста граммов каши, иногда овсяной, иногда гречневой, иногда какой-то еще, названия которой Франц не знал; однако, во всех случаях вкус был отвратительный, а запах – и того хуже. В течение первых полутора недель Франц отдавал свою порцию доходяге-заключенному по кличке «Оборвыш»; однако, упав как-то раз в голодный обморок, перестал привередничать и к великому разочарованию Оборвыша начал есть кашу сам. Где-то через неделю он привык к ее вкусу и запаху, и стал есть с аппетитом. В общем и целом, наиболее приемлемой трапезой был ужин: неизменные триста граммов картофельного пюре с прогорклым жиром. Жир Франц сливал на тарелку счастливому в таких случаях Оборвышу, а само пюре имело вполне нейтральный вкус.
Как говорили на теоретических занятиях, «рацион питания научно рассчитан, дабы поддерживать в активной работе тело человека 8 часов в сутки, а его мысль – 16 часов», однако на практике до заключенных паек доходил лишь процентов на шестьдесят. Остальное оседало на кухне среди кухонной челяди, а потом расходилось среди урок и их прихлебателей. Протестовать было бесполезно, жаловаться – себе дороже.