Итак, Мартин был настоящим фанатиком оперы, а также чем‑то вроде «ученого идиота»
Уносясь ввысь со звуками этих произведений, будь то большие оратории и страсти или же скромные распевы и хоралы в маленьких церквях, Мартин забывал тоску и тяжесть своей искалеченной жизни. Музыка открывала перед ним бесконечные просторы мироздания, и, лишь отдаваясь ей, он по–настоящему ощущал себя человеком, законным детищем Творца.
Что же составляло его внутреннюю жизнь? Об окружающем мире, по крайней мере на практическом уровне, Мартин знал очень немного и почти им не интересовался. Прослушав с голоса страницу энциклопедии или газеты, увидев карту Азии или схему нью–йоркского метро, он мгновенно фиксировал все это в своей эйдетической памяти[117]
, но не вступал в личные отношения с запоминаемым материалом. Записи в огромном архиве его сознания не имели никакой центральной системы и не соотносились ни с ним самим, ни вообще ни с чем в качестве живого центра[118]. Память Мартина была почти никак не окрашена эмоционально — во всяком случае, не больше, чем схема нью–йоркского метро; отдельные воспоминания ни с чем не связывались, не обобщались и никуда не вели. Такая организация прошлого наводила на мысли об экспонате кунсткамеры, об игре природы — в ней отсутствовала всякая цельность и чувство, какое бы то ни было отношение к жизни и характеру ее носителя. Колоссальные хранилища фактов не образовывали у Мартина единого мира и казались порождением физиологии, чем‑то вроде банка информации, а не частью живого человеческого «Я».И все же среди этого апофеоза физиологии имелось одно поразительное исключение, некий волшебный, освященный личным светом подвиг памяти. Мартин помнил наизусть знаменитый «Словарь музыки и музыкантов» издательства «Гроув–пресс» — гигантский девятитомник, опубликованный в 1954 году; он в буквальном смысле был ходячей энциклопедией.
Случилось это так. В какой‑то момент состарившийся отец Мартина начал болеть и не мог уже как прежде постоянно петь в опере. Большую часть времени он проводил дома, слушая одну за другой пластинки из своей необъятной коллекции записей вокального репертуара. В обществе тридцатилетнего сына — единственного теперь слушателя и самого близкого ему человека — он просматривал партитуры и исполнял все свои старые партии, а также читал вслух музыкальный словарь. Том за томом все шесть тысяч страниц огромной книги оживали под звуки отцовского голоса и неизгладимо впечатывались в бесконечно цепкую память неграмотного сына. И всю последующую жизнь в любой цитате из словаря Мартин неизменно слышал
Подобные чудеса запоминания, особенно если их эксплуатировать «профессионально», часто полностью подавляют личность человека или же вступают с ней в конфликт и сдерживают ее развитие. Там, где нет глубины и эмоциональной окраски, такая память не несет в себе ни страдания, ни боли и может стать средством ухода от реальности. Именно это, судя по всему, произошло с мнемонистом Лурии, о чем автор с горечью рассказывает в последней главе «Книги о большой памяти». Та же судьба ожидала в какой‑то мере и Мартина, Хосе и близнецов. И все же каждому из них память служила не только для механических трюков, но и для
Но оставим ненадолго чудеса памяти и зададимся вопросом: что за человек был Мартин? Тут придется признать, что мир его — ничтожный, маленький и темный во многих отношениях мирок — был типичным внутренним миром умственно неполноценного человека. В детстве его презирали и травили, в более зрелом возрасте его ждала бесконечная череда подсобных работ; едва ли хоть раз в жизни почувствовал он себя по–настоящему ребенком или взрослым мужчиной.