Но женщины хотели и веселых песен, таких, чтобы хлопать в такт и подпевать. Дед уже перестал смущаться и не ломался:
Тут все вместе подхватывали припев, который выучили в кабаках, где эту песню очень любили:
В такие моменты они смеялись, обнимали и целовали мальчика, он был им всем немножечко сыном — юный певец, способный заставить их грустить или веселиться, а иногда и грустить, и веселиться одновременно. Перед ним они не стеснялись безудержно рыдать и хохотать. Своим пением он напоминал им, что они живы. А уж когда он пел им о любви, лица их становились нежными и мечтательными, и даже не зная слов, они подпевали мелодию:
Когда Бетси прижала его к себе и спросила, как его настоящее имя, он не колеблясь ответил: Падди, а когда тот же вопрос задала итальянка, он назвался Паскуале, а еврейке — Берль. Его не волновало, догадываются ли девушки, что он их обманывает, казалось, девушкам тоже на это наплевать. Обман считался там самым легким из грехов.
Для беременных итальянок он исполнял отрывки неаполитанской песенки, которую где-то слышал. Он рассказывал им, как в Пьетрамеларе крупный земле-владелец раз в год, на Рождество, приезжал в деревню верхом на коне и швырял крестьянам куски мяса. Как родной отец продал его какому-то человеку и тот таскал его из порта в порт: из Неаполя в Геную, из Генуи — в Марсель, заставляя петь на улицах. На дорогу до Америки он заработал буквально голосом.
У родильниц болели набухшие груди, и они стали кормить своим молоком Берля. Молоко текло по коже ручейками, но избавить женщин от боли было некому. Их организм срабатывал как положено, но работал вхолостую. Бетси первая нашла выход. Это произошло легко и естественно. Ей нужен был сосущий рот, и лучше всего годился рот Падди. Рот, умевший так петь, наверняка мог так же хорошо сосать.
По вечерам дед жил жизнью еврейского мальчика Берля, а днями — пил ирландское, итальянское, еврейское и иногда немецкое молоко. Он насасывался молоком евреек, которых заманили в Америку, пообещав с три короба, но здесь они стали
Он был Берлем, Падди или Паскуале, как кому хотелось. В него текло молоко бездетных матерей. Оно струилось из многих источников и питало его, при этом он порой становился сонным, как младенец, и задремывал. Одна прижимала его к груди нежно, другая — яростно, с чувством огромной вины. Родильницы спорили за него, за время, которое могли провести с ним. Времени этого все равно было немного, ведь через три-четыре дня после родов они должны были покинуть эту квартиру. Но в эти дни они кормили «маленького Карузо» грудью, и их молоко смешивалось в нем в единый, сладкий, дарующий жизнь поток.
А Гершель водил его с собой в синагогу, чтобы он постепенно привыкал. Там Берль слушал, как старик истово читает «молитву о росе». Дома они ели мацу — еврейский хлеб свободы — и даже сожгли несколько кусочков старого хлеба. Из-за того что в стародавние времена погибло двадцать четыре тысячи учеников некого рабби Акивы, Берлю целый месяц нельзя было ни стричься, ни брить редкую щетинку на подбородке. В ночь тиккуна он открыв рот смотрел, как евреи в синагоге на Норфолк-стрит молятся, читают Тору и страстно спорят. Только на рассвете они — усталые, но довольные — обнялись и разошлись по домам.
Берль узнал, что каждый еврей стоял на горе Синай, когда Бог даровал Тору этому чудно́му народу. Он давно уже ничему не удивлялся. Казалось, для Гершеля не было ничего странного в том, что он хоть и живет сейчас, тогда стоял на горе. «Бог заключил с нами союз. С каждым евреем». Берль и верил, и не верил ему.