Моя антипатия к его личности была так сильна, что при встречах я даже не упоминал о его стихах. Когда я видел его, особенно когда слышал то, что он говорил, меня всякий раз охватывало бешенство. Я скрывал свои чувства — и бешенство, и восхищение «Домашними проповедями». Едва он изрекал очередную циничную фразу, как я разражался строгой, высоконравственной сентенцией. Однажды я заявил — в тогдашнем Берлине это, должно быть, прозвучало забавно, — что поэт, прежде чем создать что-либо, должен уединиться.
Ему нужно жить и в мире, и вне мира, в резком контрасте с ним. Брехт отвечал, что у него всегда стоит телефон на столе, и чем чаще он звонит, тем лучше ему пишется, что на стене перед ним висит большая карта мира и он поглядывает на нее, чтобы не терять связи с миром. Я не сдавался и настаивал на своем, хотя и был раздавлен сознанием ненужности и убожества собственных стихов. Я перечил человеку, который писал стихи лучше меня. Мораль — это одно, а польза — нечто совсем другое, твердил я. В присутствии человека, который придавал значение только пользе, я превыше всего ставил мораль. Я возмущался рекламой, которая буквально наводняла Берлин. Ему она не помеха, отвечал Брехт, напротив, у рекламы есть свои хорошие стороны. Он, например, написал стихотворение об автомобиле марки «Штейр» и за это получил машину. Его слова звучали для меня кощунственно. Своим признанием, в котором слышались нотки хвастовства, он сокрушил меня, заставил замолчать. Едва мы с ним расстались, Ибби сказала как ни в чем не бывало: «Он обожает водить машину». Я был разъярен до предела, Брехт в моих глазах был убийцей. В моей душе звучат строки «Легенды о мертвом солдате», а их автор участвует в конкурсе на лучшую рекламу автомобиля марки «Штейр»! «Сейчас он дает автомобилю ласковые клички и говорит о нем так, как говорят о возлюбленной, — добавила Ибби. — Так почему бы ему не сказать о нем лестные слова раньше, ради того, чтобы стать его владельцем?»Ибби нравилась ему, он ценил ее манеру держаться, остроумную, лишенную даже намека на сентиментальность и никак не вязавшуюся с ее видом цветущей деревенской девушки. Ему нравилось в ней и отсутствие претенциозности, желания перещеголять кого-то. В Берлине она появилась внезапно, как Помона[175]
, и в любой момент могла снова исчезнуть. Я — иное дело, я прибыл из Вены, полный высоких притязаний на чистоту и строгость, предписанных мне Карлом Краусом, которому я после его плаката к 15 июля прошлого года был как никогда предан душой и телом. К тому же его возвышенные идеи я не хранил про себя, меня так и подмывало поделиться ими с окружающими. Не прошло еще и двух-трех лет с тех пор, как я бежал от домашних разговоров о деньгах, во мне еще не заглохло отвращение к ним, поэтому при каждой встрече с Брехтом я не упускал возможности выразить свое презрение к деньгам. Я был обязан высоко нести знамя и не поступаться своими убеждениями: писать надо не для газет и не ради денег, за каждым написанным словом должна стоять личность художника. Это раздражало Брехта по двум причинам. Во-первых, я еще ничего не опубликовал, он обо мне ничего не слышал, для него, ценившего реальность, за моими словами не стояло ровным счетом ничего. Во-вторых, я еще ничего не отверг, потому что и отвергать-то было нечего: ни одна газета пока не предлагала мне писать для нее, и мне не доводилось никому отказывать. «Я пишу только за деньги, — сухо и неприязненно сказал Брехт. — Я написал стихотворение об автомобиле марки „Штейр“ и за это получил автомобиль марки „Штейр“».Опять он заговорил об этом, он часто с гордостью упоминал об автомобиле, на котором разъезжал, проверяя его на прочность. После аварии, приключившейся с ним, он благодаря трюку с рекламным стихотворением сумел получить у фирмы новую машину.