В тот вечер, когда впервые появился Бабель, в первом зале ресторана за длинным столом собралась большая компания. Я пришел с опозданием и робко устроился у самого выхода, на краешке стула, готовый в любой момент сорваться с места и убежать. «Гвоздем» программы был Леонгард Франк. У него было запоминающееся, изборожденное глубокими морщинами лицо, как бы говорившее, что его владелец прошел огонь, воду и медные трубы и теперь не прочь, чтобы об этом узнали все; его стройная мускулистая фигура в элегантном, сшитом точно по мерке костюме напоминала сжатую пружину: одно слово — и она пантерой распластается над столом, не нарушив при этом ни одной складочки на костюме. Несмотря на глубокие морщины, он отнюдь не выглядел стариком. Это был мужчина в расцвете сил. О нем с уважением говорили, что в молодые годы он работал кузнецом (другие называли менее поэтическую профессию слесаря). При его силе и проворстве в этом не было ничего удивительного. Я представил себе, как он стоит у наковальни, разумеется, не в этом раздражавшем меня костюме, но нельзя не признать, что и у Шванеке он чувствовал себя преотлично.
То же можно было сказать и о русских писателях, сидевших за столом. В те годы они много путешествовали и любили останавливаться в Берлине, раскованное бурление здешней жизни пришлось им по нраву. Они хорошо знали своего издателя Херцфельде, он не был единственным, кто интересовался их книгами, но самым активным из всех. Тому, кого он издавал, известность была обеспечена, хотя бы благодаря обложкам, которые создавал его брат, Джон Хартфилд. Там сидела Аня Аркус[181]
, женщина замечательной, невиданной красоты, о ней говорили как о начинающей поэтессе. Трудно поверить, но у нее было рысье лицо. Я потом ничего о ней не слышал, может быть, она стала писать под другим именем или рано ушла из жизни.Мне надо бы рассказать о многих, сидевших тогда за столом, особенно о тех, что сегодня уже забыты, в памяти моей остались только лица, имен я уже не помню. Но сейчас не время для этого, поскольку значительность вечеру придавало то, перед чем бледнело все остальное: на этом вечере впервые появился Бабель, человек, ничем не походивший на завсегдатаев Шванеке: он не был актером, не изображал самого себя, он не был «берлинцем», хотя ему и нравился Берлин, он был скорее «парижанином». Жизнь знаменитостей интересовала его ничуть не больше жизни остальных смертных, а может быть, даже чуточку меньше. В кругу знаменитостей ему было неуютно, он старался ускользнуть от них, вот почему он обратил внимание на единственного человека за столом, который не был знаменит и чувствовал себя в этом кругу чужаком. Этим единственным был я, и уверенность, с какой Бабель это сразу же определил, говорит о его проницательности и непоколебимой ясности его взгляда.
Я не помню первых фраз, которыми мы обменялись. Я предложил ему место рядом с собой, но он остался стоять. Казалось, он колебался — сесть на предложенное место или уйти. Но и в этой ситуации он производил впечатление незыблемости и напоминал человека, собственным телом загородившего одному ему известную расселину. Вероятно, эта мысль возникла во мне оттого, что своими широкими плечами он закрыл от меня входную дверь. Я не видел тех, кто входил и выходил, я видел только Бабеля. Он сделал недовольную мину и бросил сидевшим за столом русским писателям несколько фраз, которые я не понял, но которые вселили в меня чувство уверенности. Я не сомневался, что он высказал свое мнение о ресторане, который ему не понравился. Мне это заведение тоже не нравилось, но