Читаем Человек не отсюда полностью

Экземпляр типичной вражды к фронтовикам я встретил еще в Ленэнерго, был там такой молодой, с русой челочкой, тощий, кошачий, всю блокаду пользовался броней энергетика, его неприязнь я ощутил явственно во всяких мелких пакостях, что он чинил мне, работая в техотделе. Однажды, когда его старание приписать нам аварию и лишить премии заставило меня учинить скандал, он сказал громко, посреди общей комнаты: «Те, кто храбро воевал, не вернулись с войны». Я дал ему пощечину. Разбирали дело на парткоме всей кабельной сети. Голоса разделились. Часть членов парткома поддержала К. «Слишком много о себе думают фронтовики, пора их осадить!» Решения не принимали. Любопытно, что тогда уже, это было в 1953 году, вылезло впервые для меня чувство, которое я не понял, и только теперь, вглядываясь в него, можно обнаружить в нем разочарование.

* * *

Я считаю свою литературную судьбу счастливой. У меня нет претензий к своей Фортуне. Я писал то, что хотел, как хотел.

С годами, однако, все чаще в безостановочной работе слышалось дребезжание, неизвестно откуда он шел, этот неположенный звук. Впервые это выявилось, когда я захотел писать о войне. Память отказала. Первые недели войны еще как-то сохранились, но затем октябрь, ноябрь — пусто, все выпало. Остался общий рисунок — окопы, стрельба. Потом отдельный артпульбат. Декабрь, январь, февраль, да почти весь 1942 год на передовой: клочки, кусочки быта, конец одной атаки, большая жестяная банка сгущенного молока, я иду с ней по полю, в меня стреляют, попали в банку, я заткнул дыру пальцем и иду. И далее такая же мелочовка: с кем жил в землянке, что за бои были у Пулкова, потом под Александровкой. Провал. И так провал за провалом следовали до конца войны.

Вкуса баланды, что доставлял старшина нам в окоп, — не помню. Что-то мы сами варили. Где добывали дрова? Как топили свои печки в землянках, ночью, что ли, днем-то ведь по дыму немцы могли бы бить из минометов?… Время поглощало мою войну, ее плоть, ее быт, то, что должно было остаться со мною до конца. Меня обидели, я остался ни с чем. Где-то там, в глубинах памяти сохранилось что-то… надо было как-то извлечь. Но как? Если б я вел дневники.

Первая часть «Блокадной книги» — рассказы блокадников, мы записывали их спустя тридцать лет после блокады. Приходилось удалять то, что набралось туда из кинофильмов, телепередач, а память присвоила, украшая собственную жизнь. Вторая часть составлена из дневников тех лет. В них драгоценные мелочи жизни, которых никакая память не удержит, самое же важное, самая летучая фракция — чувства и переживания того времени. Этого не помнит никто, им, блокадникам, казалось, что они остались в городе случайно, не сумели выбраться вовремя, по дневникам же видно, что он, она не желали уезжать из города, считали позорным — бежать.

Теперь они ругают начальство за то, что не подготовили город к блокаде, не запаслись продуктами, дневник же уличает их самих: могла запастись сахаром, а отдала его сестре, которая уезжала на Урал, отдала, потому что не представляла, что Ленинград можно окружить. Только в дневниках закреплена степень наивности, сила веры в нашу мощь, в социализм. Дневники писали не из литературной потребности, а скорее от сознания историчности происходящего. Те, кто избегает самоцензуры, выигрывают. Кто может знать, какие очевидности станут неведомыми. Что рукописное объявление, приклеенное на стену: «Отвожу покойников на кладбище за 500 грамм хлеба» — окажется бесценным документом эпохи. Достаточно было бы списать подобные тексты, расклеенные на всех рынках. Записать цены на том же рынке, перечень того, что продавалось — галеты, жмых, дуранда, валенки, обручальное кольцо, дрова из паркета. Аккуратная летопись, хронология, которую вел архивист Г. Князев изо дня в день, дала неоценимый материал для второй части «Блокадной книги».

Вести аккуратный дневник, все остальное — романы, рассказы, повести — постольку поскольку. Ценность дневника с годами возрастает, ценность нашей прозы падает. Это нутром учуяли такие писатели, как Корней Чуковский, Евгений Шварц, Ольга Берггольц. Тридцатые годы, сороковые и следующие уходили бесследно. Вести записи было опасно, ежедневные — еще опаснее, хочешь не хочешь, у самых осторожных прорывались чувства недопустимые. Перечень друзей и знакомых, сведения о встречах с ними могли стать смертельными уликами. К. И. Чуковский, лукавый, осторожный византиец, имел мужество всю жизнь тщательно заносить на бумагу то, что видел, слышал. Считалось, что в последние годы Ольга Берггольц пила и ничего не писала, а она, оказывается, аккуратно вела дневник. С 1935 года вела, не прерывала до самой смерти. И в страшные годы репрессий продолжала вести.

И Евгений Шварц вел дневник… Настоящие писатели не могут не писать.

* * *
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже