Когда перед голодными, озябшими парнями хозяйка поставила по тарелке горячего, исходящего паром борща, каждый из них почувствовал себя заново рожденным. Сопя, жмурясь от удовольствия, в минуту проглотили огненный борщ, умяли куски теплого, пахучего, недавно вынутого из печи хлеба… Переменчива человеческая душа! Только что молодые жигиты готовы были проклясть мир и со злобой отречься от него, а теперь, получив кров и еду от людей, чей род и чье племя готовы были проклясть навеки, повеселели и сидели на лавке довольные, оживленные, словно воробьи на ветке. Теперь, согревшись и насытившись, могли они внимательнее присмотреться к гостеприимным хозяевам. Взглянули они на хозяина, по-прежнему сидевшего на лавке… и глазам не поверили. Никто из жигитов, правда, не выдал своего удивления, но каждый из них на мгновение замер, затаил дыхание… Незаметно, безмолвно переглянулись ребята. У русского, ясноглазого хозяина не было обеих ног, на лавке покоились короткие обрубки. Должно быть, все же заметив неловкость и смущение гостей хозяин заговорил сам:
— Гитлер мои ноги забрал, ребятки. Он проклятый! Восьмого мая, в предпоследний день войны подорвался я на мине.
Произнес он это спокойно, буднично — так говорят, когда сообщают, какая нынче погода на улице. Фамилия хозяина, инвалида войны была Ретивых.
— Я был в Германии, — сказал тогда Нуржан. — Служил там в армии.
— Ну и как, понравился тамошний народ?
— Живут чисто, люди аккуратные, точные не то что мы. Деловитые люди.
— Из такого народа выходили и гении всякие, и злодеи великие, черт бы их подрал, — молвил хозяин. — Ладно, ложитесь спать, устали небось. Ох, нынешняя засуха дорого обходится людям.
— Говорят, в последние годы климат заметно меняется, — решил поддержать разговор Акай только что клевавший носом.
— Не только погода, сынок. Люди меняются, бога забывают, — тихо молвил хозяин. — Совсем другим народ становится.
— Увидели мы сегодня каким он стал, ваш народ, — усмехнувшись, сказал Акай. — Если бы не вы, до утра под дождем мокли бы. Чураются людей ваши кержаки.
— В нашем селе не одни кержаки живут, — был ответ. — У нас и казахов много… — Но, видимо, не желая обижать гостей, перевел разговор на другое. — Добро и зло у человека не в крови или в нации, а в его душе, — говорил он ласково. — Чем больше богатеет человек, чем больше добра заимеет чем лучше живет — тем скорее забывает он о главном, о душе своей ребятки. И как знать — не будь я калекой, а будь при своих при двух, то, может быть, тоже сейчас был бы как они и не пустил вас ночевать… Как ты думаешь, Маша? — обратился он весело к жене.
Его жена, миловидная, полная женщина, хлопотавшая в отгороженной кухоньке, отозвалась под веселый перестук посуды:
— А что? В молодости и ты шибко гордым был, ох голову и задирал! Самому царю, поди, не стал бы кланяться. Был за тобою такой грех, ей-богу, не вру. И меня-то не очень жалел. А за девками сколько бегал? Спасибо, Гитлер ноги укоротил, а то бы…
Все рассмеялись. Полусонный Кайкен разлепил свои узкие глаза и хотя ничего не понял, но тоже счел нужным улыбнуться…
Нуржан в ту ночь долго не мог уснуть. В закрытых глазах возникал хозяин, уродливо укороченный, сидящий на лавке в позе Будды. Подумалось, что сытый народ, такой, как в этом ауле, давно утратил бы совесть, не будь среди него таких людей, как инвалид Ретивых… Подумалось, что люди рождаются на земле не для того, чтобы угождать только себе, но, очевидно, друг для друга. Еще подумалось, что людям, недолго копошащимся на земле, живется не так уж легко и радостно, горя у них хоть отбавляй. И почему-то вспомнилась восьмидесятилетняя бабка — как в прошлом году она упала с крыльца и сломала ногу, а когда за нею прибыла «скорая помощь» из района, старуха приказала внуку: «Эй, Нуржан, ну-ка поправь мне палец на ноге, а то он подвернулся как-то не так», — и сама же рассмеялась своей шутке. Сила духа старой бабушки поразила тогда Нуржана, и он мысленно пожелал себе, чтобы и ему была дарована такая сила… Шел дождь, не переставая стучал по крыше, хлестал мокрыми струями в окно, беспокоя внезапным шумом людей, погруженных в сон. Шум дождя порою напоминал Нуржану о каком-то давнем событии, которого вспомнить невозможно, и от этого так грустно становилось ему и грусть парила над ним, лежащим в ночи, словно невидимая птица. И шелест крыльев у этой птицы — словно тоскливый шепот, плач засватанной невесты. Но вот упорхнула прочь ночная птица-грусть, на прощание брызнула на него живой водою из клюва… исчезла, не слышно ее… а вот снова что-то зашелестело. Может быть, опять она? Нет, улетела навсегда, далеко, безвозвратно, — может быть, разбилась о скалу в ущелье и погибла…
Это затерянное в горах человеческое поселение не ведало шумных радостей большого мира. Люди жили там своей загадочной жизнью, у них были свои праздники, свое горе, неведомое другим. На большой карте нет этого поселка, но у маленькой деревни, для которой не нашлось и точки на географической карте, несомненно были какие-то свои большие мечты.