Чудесная весна: все вокруг голубое, белое и зеленое… (И ни этого холода не было, ни бескрайних снегов, ни замерзших товарищей рядом, ни волчьего воя из ночи.) И он был один… Неужели один? Да, бездонным было над ним небо и недостижимым горизонт. Погруженный в свои мысли, он тогда не заметил, как клонилось низко солнце, усаживаясь в свое огненное гнездо… «И откуда мне было знать, — думал теперь Нуржан, — что я навсегда запомню этот вечер, что из всех дней, сгоревших, улетевших без следа, именно этот день станет для меня памятным и я буду тосковать по нем, как тосковал и в тот вечер, лежа на старом остожье, где оставалось немного сена…» Думы — они бесконечны, как небо, как облака в нем; но чего они стоят, если можно хотя бы взглянуть на закат солнца, на свежую краску юной весны; посмотришь в такую пору, вернувшись издалека, на свой привычный аул — и не узнаешь его, и в восторге готов расцеловать каждую веточку на дереве, каждый степной цветок, только что распустившийся, каждый листок на молоденькой березе; обнять, прижать к себе маленького верблюжонка, переступающего слабыми ножками, жеребенка со звездочкой на лбу, приникшего к материнскому паху; жадно припасть к горному роднику, гремящему в камнях; провожать взглядом, полным счастья, летящих гусей, которые тоже вернулись на родину; вдохнуть широко, всей грудью сладкий как мед воздух весенней степи — и в сердце сама собою родится песня… «Я лежал на ворохе старого сена, и низкое солнце светило мне в глаза, положило на землю длинные-длинные тени, вызолотило округлые вершины холмов, едва покрытых нежной травкой, сгустило, как кровь, струи родника, бросило алый отблеск на крутые рога бредущих по дороге коров… Шла лицом к заходящему солнцу девушка по степи, и в глазах ее также мерцал огненный отблеск зари, шла девушка, не замечая меня, словно плывущий по золотому плесу лебедь, все дальше уходила от аула, от всех любопытствующих глаз и что-то напевала тихим, нежным голосом. Казалось, песней хотела она выразить свою спокойную уверенность и девичью гордость: да, я хороша, я чудо из чудес, я красавица… Вдруг остановилась она возле родника, и я глубже зарылся в сено, чтобы красавица меня не увидела, чтобы не спугнуть ее. Нагнувшись к роднику, она зачерпнула рукою воду, блеснувшую словно тяжелая ртуть, и стала похожа на золотистого кеклика, пьющего из ручья. Платье, сшитое из тонкой ткани, было узко на ней; казалось, вздохни она поглубже — и разорвется оно на тесно охваченной волнующейся груди. На лбу и на шее черные волосы вьются колечками, стан тонок и гибок, как прут тальника, качающегося под ветром… Я лежал затаившись, не смея шевельнуться, и, глядя на девушку, задумчиво сидящую у родника, думал: может быть, это и есть моя любовь, которую я искал повсюду, ждал каждый день, надеясь, что завтра, может быть, завтра придет она ко мне… Мне стало даже страшно что вот уже случилось это, пришло пришло наконец, и я испуганно закрыл глаза — но и тогда она не исчезла: в своем голубом платье светилась передо мною в бархатных сумерках; только вдруг взмахнула крыльями — оказались у нее крылья, как у ангела, — и взмыла вверх… Я открыл глаза и увидел, что рядом с моим ангелом стоит парень и, положив ей на плечо руку что-то говорит с наглым видом. Девушка не хотела, по-видимому, соглашаться с тем, о чем говорил ей парень, но он рывком потянул ее, заставил подняться на ноги и увел в сгустившуюся темноту… Я не решился пойти за ними, хотя и стало мне так грустно, что казалось, сердце разорвется в груди; я лег на спину и стал считать звезды, но их столько уже высыпало в темно-синем небе что считать было бессмысленно, и я только смотрел, как они мигают, срываются и падают, летят вниз струйками огненного дождя… Ни одна из них не упала мне на грудь, в которой так быстро вспыхнула и сгорела любовь. Я лежал и смотрел в небо, и в ноздрях моих стоял запах сопревшего теплого сена…» Аул стихал, постепенно погружаясь в сон, и где-то прозвучал знакомый голос матери: «Нуржа-ан! Иди домой!»
И Аманжан лежал, тоже захваченный воспоминанием. В темноте глаза его были широко открыты. Поплотнее запахнув полы замасленного полушубка, он думал о том, что произошло летом на джайляу… когда звезды были совсем не такими, как в эту зимнюю ночь.
…Заканчивалась вечерняя дойка кобыл; жеребят отвязали и подпустили к маткам; табун, кружась и разворачиваясь, постепенно удалялся к сосняку. То и дело раздавалось визгливое, свирепое ржание дерущихся жеребцов — косяки еще не разделились. Усталые табунщики, сидевшие у своих четырехкрылых юрт, поднимались и издали зычно кричали на драчунов: «Ай! Уй!»