Когда он оторвал взгляд от небесной сини, то увидел, что на табуретке рядом с его постелью сидит Аркаша Карасев. Постаревший, с сединой в русых волосах, с морщинами, изрезавшими сухое лицо, и все же мало изменившийся, потому что ни седина, ни морщины не тронули сути. А глаза Аркаши, неистовые, почти белые, ничем не изменились, только вот смотрели сейчас непривычно растерянно и недоуменно.
— Что, друг Аркадий, — спросил дядя Митя, — не узнаешь?
— Почему это не узнаю? — улыбнулся Аркадий, сверкнув грубой золотой коронкой. — Ты что думаешь, таким красавцем стал, что тебя и узнать невозможно!
— Да, похоже на то. Похоже, что меня теперь разве что господь бог узнает. Если, конечно, меня к нему допустят.
— Это ты только что придумал, для меня специально или уже давно? — Аркадий опять насмешливо сверкнул зубом. — У меня, Митя, рука легкая. Кого я отходил, того смерть до ста лет не возьмет. У меня вон теща, да я тебе про нее рассказывал, вроде тебя, на тот свет собралась — врачей гонит да и бабок знахарок тоже, у нас под Горьким они еще попадаются в деревнях. Меня-то не было дома, я в командировке был, в этом, в Ираке, оборудование им там монтировал, приезжаю — привет, хоть сейчас вместо встречи за гробом иди. Я говорю: «Мать, ты что? — я говорю. — Тебе подарков притаранил три чемодана, не считая тех, которые малой скоростью следуют. Я денег на машину привез, а ты помирать собралась. Стыдно, — говорю, — и глупо. Что, — я говорю, — по райским кущам тебя возить буду?» Поехал в Горький, нашел там одного еврея Игоря Моисеевича — вот такой специалист! Он мне тещу в две недели поднял. Но сказал, что моя психологическая, эта, как ее, терапия тоже помогла. А ты говоришь! Кто тебя в Вене на главной улице в медсанбат нес? Аркадий Карасев, Советский Союз. А в госпиталь тебе кто фисгармонию доставил, когда ты совсем в тоску ударился? Опять же Аркадий Карасев, то есть я. Я и здесь тебя подыму. Наведу тут у вас порядок.
Дядя Митя ничего не отвечал, он молча смотрел на Аркашу, и под этим взглядом прямо на глазах таяла самоуверенная Аркашина веселость.
— Может, выпьешь, Митя? — робко спросил Аркадий и достал из внутреннего кармана пиджака четвертинку. Дядя Митя покачал головой.
— Я и кефир уже не могу. А ты выпей, Аркаша, выпей за всех ребят, кого война не догнала. Меня, она, как видишь, достала. Я, когда из госпиталя выписывался, думал, оторвался от нее на повороте. Думал, поживем еще, Митя, подумаешь, железки в груди остались — большое дело, что в груди, что на груди медали, — железо оно полезное. В яблоках много железа. Только видишь, какая вышла польза… Ты выпей, Аркаша, с чувством выпей, а я на тебя посмотрю. Я уже научился — на что внимательно смотрю, тем и обладаю.
Аркадий вылил всю водку в тонкий стакан и посмотрел внимательно на дядю, словно прощался с ним, словно желал показать, как свято чтит он его просьбу, а потом медленно, с тягучим удовольствием выпил горькую, то ли из пшеницы, то ли из дерева добытую влагу.
Он пил, запрокинув голову, а слезы заливали ему лицо, он думал, что сможет их остановить, но не смог, и потому сделал вид, что закашлялся от водки, поперхнулся ею и, значит, имеет полное право закрыть лицо полой наброшенного на плечи белого халата.
— Не надо, Аркаша, — сказал дядя, — какой смысл? Я ни о чем не жалею. Все у меня было: были у меня друзья, и успех у меня был такой, за который ста лет жизни не жалко, и женщина меня любила, хоть и недолго… Все было, грех жаловаться. Я вот только боюсь — ты не подумай, что это самомнение или самоуверенность маразматическая, как бы это сказать… людей я мало радовал… Понимаешь, мне ведь дар был такой дан — от бога ли, от судьбы, от России, — понимай, как хочешь, но я умел людей из мрака вытаскивать, из усталости, из безнадежности, из отчаяния… Самого себя не могу, а других мог… Так почему же я почти не занимался этим? Ведь это мое прямое дело! Я же для этого на свет родился, как другие для того, чтобы в космос летать или в футбол играть. Я же счастье мог приносить — не смейся — мог! Своими глазами видел! А кого я осчастливил? Кому помог? Обидно, Аркаша. И несправедливо. — Он замолчал, потому что ему трудно было говорить, но через минуту снова приподнялся на подушке. На бледных, бескровных его губах запеклась слюна, глаза горели. Он вновь заговорил — сдавленным, горловым шепотом: — Ты только не подумай, что это бред, Аркаша. У меня навязчивая идея появилась. Мне все кажется, что, если бы я перед всеми этими людьми выступил, перед всеми больными — если бы я вышел как полагается, в белой рубашечке, в костюме, с аккордеоном, который ты мне подарил, я бы им такое сыграл, что они бы отсюда выбрались, выкарабкались бы, понимаешь… А мне уж тогда ничего не надо.
— Ты успокойся, успокойся, Митя. — Водка все-таки подействовала на Аркадия, и он вновь сделался благодушен.
— Я спокоен, ты не волнуйся, — ответил дядя, — я только всерьез надеюсь, что мне удастся выступить.