Спустя какое-то время мой отчим начал, ко всему прочему, поставлять заказчикам еще и оружие. Но на эти ходки он меня не брал. А мне как раз больше всего хотелось именно этого. Однажды ночью я услышал, как они с мамой разговаривают об оружии. Антон сказал, что у него есть еще три собственных «инструмента», но он не хочет продавать их людям из польского подполья, потому что те «не дают цены». А мама сказала:
— И что, ты хочешь продать их бандитам?
После минуты молчания он ответил:
— Нет, я продам их евреям.
И по его голосу я понял, что он обиделся.
Мама попросила у него прощения. Он объяснил ей, что за свой парабеллум он может выручить больше семнадцати тысяч злотых. А за каждый патрон к нему сможет взять у евреев по сто злотых. Потом они еще о чем-то шептались, но мне уже не было слышно. А когда они начали целоваться, я положил себе на голову подушку и заткнул уши.
Был еще один вид «товара», который мой отчим проносил контрабандой, но не в гетто, а наоборот, из гетто наружу, но тоже за плату. Я был очень удивлен, когда узнал, что эти деньги он никогда не брал себе. Он выносил оттуда детей.
Осенью 1942 года после того, как все уже знали, что делают с евреями в Треблинке, были такие еврейские семьи или одинокие женщины, которые отчаянно хотели спасти своих детей. Они стали обращаться за помощью к тем трем братьям, которые покупали у нас продукты. И мой отчим выносил из гетто таких детей. На моих глазах это было три раза, но, возможно, он делал такие ходки и раньше. Однажды я спросил его, сколько детей он вынес из гетто, но он сказал, что не помнит.
Он брал только девочек. Мальчиков он не брал «из- за обрезания», как он мне объяснил. Я не знал тогда, что такое «обрезание», и начал допытываться. Он объяснил мне, но я не мог поверить его словам. Я был уверен, что это еще одна из набора его антиеврейских историй. К моему удивлению, когда я преодолел стыд и осмелился спросить об этом у мамы, она подтвердила правдивость его объяснений.
Впервые увидев, как ему передают детей, я был потрясен. Я тоже почти плакал. Мой отчим никогда ничего мне не объяснял. И не готовил меня заранее. Он говорил, что лучше всего учиться жизни «через глаза», а не из разговоров. И вот в тот раз ему принесли маленькую девочку. Ее мать несла ее и все время плакала. А потом пришел врач и сделал девочке усыпляющий укол в ее крохотную попку. И тогда мать снова запеленала ее во все простынки, и снова поцеловала ее, и передала моему отчиму. И еще дала ему сумку с бумагами. Я спросил, что там, и один из трех братьев объяснил мне, что в этих бумагах написаны имя девочки и имена ее родителей, а также адрес ее тети в Америке, чтобы можно было после войны связаться с ней и вернуть девочку ее семье.
— И еще там деньги, которые, как сказал твой отец, он передаст матери-настоятельнице в женском монастыре.
И когда еврей сказал это, мой отчим рассердился. Но промолчал. Он уложил девочку в большую коробку, а когда мы спустились в туннель и немного отошли, я стал его расспрашивать. И он объяснил, что относит всех этих младенцев в женский монастырь, и там их будут растить и сделают из них хороших монахинь.
Я спросил, кто будет хранить их бумаги.
Отчим сказал: «А, это…» — как будто только сейчас вспомнил. Потом вынул из кармана бумаги, порвал их и бросил клочки в поток вонючей жижи.
— А если ее мать все-таки останется в живых и будет после войны искать свою девочку, как она сможет ее найти? — спросил я.
Но Антон был неколебимо уверен, что у этой матери мало шансов остаться в живых. И потому что она уже не так молода и не вынесет всех мучений, и потому что немцы все равно не оставят в живых ни единого еврея. Наверно, он почувствовал, что я не совсем уверен в его правоте, и поэтому добавил, что для девочки лучше быть христианкой и не знать, что она из евреев, потому что быть евреем — это беда, большая беда, — ведь я и сам вижу. Так было всегда, и так будет всегда. А он спасает девочку от этой беды. Я сказал, что быть монахиней — это тоже большое несчастье. Но он возразил, что в монастыре их помещают в сиротский приют, и девочек, которые воспитываются в этом приюте, не делают насильно монахинями, разве только какая-нибудь из них этого сама захочет, когда станет взрослой. И еще он сказал:
— Не думай, будто я это делаю ради денег. Эти деньги я действительно отдаю матери-настоятельнице.
Тогда я спросил, как же он берется спасать еврейских детей, если так ненавидит евреев. И тут он ответил:
— Ты не понимаешь, Мариан. Я ненавижу евреев, но я не ненавижу людей.
Глава 2. Деньги и тайна
Иногда меня занимает мысль — что бы я сделал, если бы мама не уличила меня в первый же раз? Пошел бы с Вацеком и Янеком еще и еще?