Через много лет один мой друг спросил, как поживает это общество, и узнал, что оно несколько уменьшилось. Доктор Койт утратил былую прыть, и часть его последователей «стала слушать Мод Ройден». Насколько мне известно, мисс Ройден, при всех ее противоречиях, достаточно правоверна, чтобы ходить в англиканскую церковь. Тем самым эта школа мысли (скажем так) прошла поразительный путь: сперва тут верили в Творца, но не в Троицу; потом, ради д — ра Койта, поступились Творцом; потом, ради мисс Ройден, приняли и Троицу, и Творца. Скорей же всего, они не столько верили, сколько любили ходить на интересные лекции, смутно предпочитая тех лекторов, которые славятся смелостью взглядов. Позже я видел много таких перемещений. Патриарх и темноглазый мыслитель мелькали в самых разных сообществах, и пришлось сделать вывод, что никаких отдельных школ мысли не было и нет. Мне довелось узреть туман отрицаний, сомнений, любопытства, и я понял, что это значит. Нет церкви атеистов, нет теософского братства, нет этических обществ, нет новых религий. Есть только Израиль, рассыпанный по холмам, как овцы, и какие‑то из них бодро бегут туда, где им привиделся пастырь.
Среди всех этих рассеянных мыслей я понемногу начал собирать кусочки древней веры, руководствуясь скорее дырками, где кусочка недоставало. Чем больше узнавал я о том, каков человек на самом деле, тем больше подозревал, что этим людям очень плохо без этих кусочков, поскольку те держали и держат высокие истины, без которых не обойтись в частной и общественной жизни. Мне казалось, что теперь они держат не так крепко, как держали бы, если бы их соединяло что‑то вроде морали или философии. Пылкие поклонники альтруизма считали нужным еще благоговейнее верить в дарвинизм и даже в неприятные выводы о законе джунглей. Поборники равенства трепетали перед гигантской тенью сверхчеловека, любезного Ницше и Шоу. Сердце у них было на месте, а голова — нет, поскольку они уткнулись или нырнули в темную топь материализма и скепсиса, в бесплодные и раболепные книги без проблеска свободы и надежды.
Я начал глубже узнавать христианское учение, которое так обличают, но совсем не изучают, и вскоре заметил, что оно соответствует моим наблюдениям. Даже его парадоксы совпадали с парадоксами жизни. Намного позже отец Уогетт, еще один замечательный участник англо — католических собраний, сказал мне на Масличной горе, глядя на Гефсиманию: «Ну, ясно же, что доктрина о грехопадении — единственный радостный взгляд на эту жизнь». Да, ясно; но сейчас я впервые подумал, что мирок скептических сект, в котором я когда‑то вращался, счел бы это более странным, чем самые дикие остроты Уайльда или Шоу. Не буду развивать мысль Уогетта, я часто приводил ее, а сейчас припомнил, чтобы показать, что старые учения подходили к жизни, а новые, негативные не подходили ни к чему, даже друг к другу. Примерно в это время я выпустил очерки о современных писателях — Киплинге, Шоу, Уэллсе; и, чувствуя, что каждый из них в чем‑то отходил от правоверия, назвал книжку «Еретики». На нее откликнулся Стрит, прекрасный эссеист, который между делом заметил, что не будет беспокоиться о своей вере, пока я не изложу свою. Со всей торжественностью молодости я принял этот вызов и не очень подробно объяснил, почему учение, изложенное в Апостольском символе, больше подходит к жизни, чем все остальные. Назвал я книгу «Ортодоксия», но и тогда это мне не нравилось. Видимо, я уже предчувствовал, что найду при жизни другое слово. С самим же названием, насколько мне известно, самое занятное произошло на русской границе. Какой‑то царский цензор уничтожил книгу, не читая. Он решил, что она — о православии, а отсюда вывел, что она православие ругает.
Какой‑то смысл у названия был — оно вызывало на спор. Странное современное общество тем и странно, что это для него вызов. Мне открывалось, что в мире несообразных и несовместимых ересей непростительно только одно. Защита правоверия шокирует английского критика сильнее, чем нападки на православие шокируют русского цензора. В ту пору я и постиг две интересные истины, разделяющие надвое мою жизнь. В литературных и газетных кругах почти все считали, что моя вера — просто поза или чудачество. Самые циничные думали, что это трюк; самые мягкосердечные думали, что это шутка. Нескоро дошла до них ужасная правда, нескоро догадались они, что я и впрямь так думаю. По — видимому, именно так делится жизнь апологета. Меня хвалили за то, что называлось блистательными парадоксами, пока не открыли, что я говорю серьезно. Тогда хвалить стали меньше; и я их не виню.