Итак, я научился читать, но это не удовлетворило моих желаний, а лишь расположило меня к иным, еще более дерзким приключениям. Пройдя сие испытание, я решился на другие. Я знал, что мои руки являются лучшим моим оружием, по крайней мере для того, чтобы привлечь чужое внимание, и, возможно, именно по этой причине я стал искусным портным, эта профессия в наших краях считается если не сугубо женской, то, во всяком случае, и не слишком мужской; затем — хорошим поваром и, наконец, великолепным мастером по изготовлению чучел, ибо никто другой не обладал моим талантом сохранять животных после того, как им нанесен точный удар, повлекший за собой смерть через такую боль, какой они ранее даже и представить себе не могли. Для меня всегда было неким сверхъестественным наслаждением наблюдать, как они испускают дух, корчась в предсмертных судорогах, и я старался не упустить этот момент всякий раз, когда предоставлялась возможность. Некоторых я даже расчленял заживо, и все это для того, чтобы увидеть неописуемое выражение, застывшее в угасающем блеске их глаз или в полуоткрытой пасти, — то ли блаженство, то ли угроза, боль или несказанное удивление в предчувствии вечной ночи.
Я долго обучался этому мастерству. Начал с того, что выкалывал глаза щеглам, чтобы самому понять, действительно ли их пение становится от этого прекраснее. Мне так не кажется, но, что оно становится печальнее, это точно. Должен признать, что когда наблюдаешь, как, заключенные в клетку, они пребывают в полной зависимости от кормушки и поилки, возникает желание отпустить их на волю, дабы посмотреть, как они полетят, описывая из-за своей слепоты странные пируэты, похожие на порхание бабочек, ошеломленно, тоскливо и пронзительно крича, пока наконец не сядут в самом неожиданном месте, чтобы застыть там жалобными комочками в ожидании часа, который неминуемо придет, и они знают это, ибо уже обрели предрекающее его ощущение неотвратимости.
Я ловил их обычно на клей, привлекая с помощью щегла-манка, заключенного в одну из тех клеток, которые я мастерил еще в раннем возрасте, и подзывавшего их своим пением, пока они наконец не опускались на ближайшие ветки. Там-то они и приклеивались. Тогда я брал их руками и раскаленной булавкой прокалывал им испуганные глазки. Теперь их пение будет нежнее, говорил я себе. Но потом убеждался, что оно становится только более печальным. А потом испуганным. Это происходило, когда я отпускал их и, глядя, как они летают, выписывая пируэты, которые могли бы свести с ума даже бабочек, погружался в какую-то неописуемую оторопь. Иногда, когда я чувствовал, как они бьются в моей руке, в те времена столь же сильной, сколь и ловкой, я начинал медленно сжимать ладонь, пока они не задыхались, стиснутые пальцами в ее углублении, ошеломленные ее силой.
Я уже сказал, что, в отличие от моих односельчан, которые никогда в жизни не смогут этого сделать, разве что весьма скверно, я быстро научился читать и писать, к тому же на правильном испанском. Этому способствовали тесные отношения, которые я всегда поддерживал со служителями Церкви, будучи в раннем возрасте служкой, а затем и пономарем в приходе Санта Баиа; я был им до тех пор, пока не решил отправиться странствовать, следуя велению своего сердца, которое, по мнению многих (так им хочется думать), изнывает от муки. А еще я научился шить и делал это как никто другой; я изготовлял длиннополые одежды, искусно вышитые ризы, для священников белые облачения с поразительными кружевами, покрывала для алтарей, накидки, епитрахили и даже сутаны, которые я шил аккуратно и неторопливо, мастерски и с истинным совершенством, ибо я действительно непревзойденный мастер рукоделия.
И еще мне очень нравилось бродить, особенно по тем местам, где не ходил никто, открывая для себя новые дороги и неожиданные пути. Еще ребенком я иногда покидал Регейро и, минуя Эсгос, доходил до заброшенного монастыря Сан Педро-де-Рокас, и тамошние гробницы, высеченные в гранитных плитах, не раз давали приют моему юному телу, занимавшему место, которое некогда занимали иные тела, прежде чем время или, кто знает, какие превратности истории не превратили их в прах, повергнув в полное забвение. Должен признаться, я совершал это не без влияния романтических книг, которые давал мне приходской священник, весьма расположенный к ним, как, впрочем, и ко многим другим вещам.
Я был очень развитым ребенком, дерзким, ловким, словоохотливым, любил бродить по дорогам и всегда жаждал привлечь к себе всеобщее внимание. А кроме того, я был мальчишкой, которому еще до того, как стать юношей, всегда хотелось улучшить долю, коя выпала мне по вине моего скромного положения. К моему несчастью, я был седьмым из девяти братьев.