Гагарин и Новосильцов проявили храбрости не меньше, а хладнокровия даже больше, чем капитан Скотт, но это поведение другого морального качества. В дневнике Скотта сильнее всего то, что смерть для него так трагична, что он принимает ее ради совершенной полноты и ценности той самой жизни, с которой он расстается. Он говорит в последнем письме к жене: «Как много я мог бы рассказать тебе об этом путешествии! Насколько оно было лучше спокойного сидения дома в условиях всяческого комфорта! Сколько у тебя было бы рассказов для мальчика! Но какую приходится платить за это цену!» В бретерстве, напротив того, пытается осуществиться то самое «презрение к смерти», которое осудил глубокомысленный Ларошфуко. В бретерстве презрение к жизни и к смерти — плод огромной работы вытеснения; образ смерти замещен мгновенным наслаждением собственной силой. Бретерство даже совместимо с малодушием. Если ему придется умирать у себя в постели, бретер может оказаться трусом; потому что он — вместо того, чтобы понять смерть, — презирал смерть, а она этого не любит.
На человека в опасном предприятии работают мощные факторы вытеснения. Он не только подчинен принятой норме социального поведения, но он вместе с тем заинтересован предметной, технической стороной дела, которая поглощает внимание. Решающая разница существует между гибелью неизбежной и почти неизбежной. Необязательность смерти — даже в самых страшных условиях — позволяет сосредоточивать мысль на этом почти, на мельчайшем шансе… Тем самым объект переживания уже замещен, он уже не смерть в чистом виде.
— А вы полетели бы через Северный полюс в Америку?
— Нет.
— Почему же?
— Как-то… Не знаю… не хочется…
— Жалеете свою молодую жизнь?
— Нет. Должно быть — не потому…
— Ну, почему бы и не пожалеть свою молодую жизнь?..
— Не знаю. Мне еще ничего такого не угрожало. Должно быть, пока человеку не грозит смерть, он не может понять, как относиться к жизни.
— Вы думаете… А с парашютом вы прыгали?
— Нет. Если бы мне нужно было — я бы прыгнула. Но нарочно — это мне было неинтересно. Я сама раньше думала, что не прыгнула из трусости. Но потом в шахте я ведь лазила туда, куда никто из практикантов не лазил. Значит, с парашютом дело было бы не в трусости, а в равнодушии к этим… ощущениям.
— А под землей в дыру лазить — это не сильное ощущение?
— Но это имело для меня смысл. Это мое занятие… Но может быть, лазишь там всюду потому, что совершенно не думаешь, что что-нибудь может случиться.
— Но теоретически ведь ясно…
— Теоретически — конечно. Но там никто об этом не думает. Это все говорили. Может быть, еще оттого, что с непривычки такая страшная подавленность, что человеку уже все равно.
— А привычные?..
— Меня поражало, что рабочие совсем небрежно относятся к безопасности. Правда, на работе невозможно все время об этом думать. Отнимает слишком много времени. И вообще, все заняты другим. Но там есть одна вещь — перед тем как взорвать пласт, они должны за две-три минуты кричать: «палим! палим!», чтобы все успели разбежаться и стать под крепления, чтобы не посыпалось что-нибудь на голову. Ох, это ужас! Эти две минуты, когда после крика ждешь взрыва, я не могла выносить. И, знаете, старые шахтеры, которые вроде на все плюют, — это они не любят.
Понятно. Они не любят это потому, что в течение двух этих минут им нечем занять внимание, разве что возможностью конца.
Общепринятая норма поведения, сосредоточенность на технической стороне, необязательность гибели — служат основой профессионального мужества. Они позволяют самым обыкновенным людям систематически заниматься делом, сопряженным со смертельной опасностью, Такие занятия, как укрощение львов, как трюк американского летчика-циркача, который поджигает в воздухе самолет и в самый последний момент выбрасывается с парашютом, — возможны именно потому, что смертельная опасность профессионализирована в них как таковая. За нее-то и платят деньги. Так подменяется объект переживания. Для больного техническую, отвлекающую сторону процесса составляет лечение. Но у лечения есть своя мрачная диалектика: если оно оттесняет мысль о смерти, то с тем, чтобы снова привести ее за собой.
— Человек действия, воспитанный опасностью, — сказал доктор М., — не хочет умирать от болезни, изнутри. Знаете, как умирал кто-то из самых храбрых генералов двенадцатого года? Не помню кто… Умирал у себя в деревне. Ему шел девятый десяток, и он метался в постели от страха, от несогласия с происходящим. И он так был еще силен, что чуть не задушил врача, который не мог его вылечить.
Крайнее интеллектуальное усилие позволяет в иные минуты прикоснуться мыслью к несуществованию, к