Творческая память для Пруста формообразующее начало не только искусства, но и жизни — потока, непрестанно ускользающего в щель между прошлым и настоящим. У Бергсона бессознательная память объемлет всю полноту пережитого и включается в мировую связь. Достаточно было, сохранив гегемонию памяти, лишить ее этой связности, чтобы получилось катастрофическое жизнеощущение Пруста. В отличие от органической памяти — интеллектуальная память фрагментарна, и все ею не сбереженное, все невосстановимые куски жизни мучат тогда, как ноет колено целиком ампутированной ноги. В трудной борьбе с забвением творческая память превращает прошедшее в настоящее, переживаемое вечно. Чтобы замкнуть, чтобы упрочить это переживание, — не лучше ли до конца создавать одно творение? Пруст, с его обостренным чувством пожизненного умирания, так и поступил.
Аллея довела меня до решетки парка. Справа за решеткой холм, белый, лоснящийся в свете низкого солнца, обтекаемый мягкой тенью, раскатанный лыжниками. Лыжники врезаются с разгону в аллею и пестреют между стволами, перемещаясь из просвета в просвет. Это воинская часть. Одинаковые бойцы в зеленых гимнастерках и в шлемах катятся вниз на согнутых ногах, неподвижно выставив руки с лыжными палками, — как механизированные; распрямляются у подножья холма, продолжая свой ход широким лыжным шагом. Что-то успокоительное — в регулярности этих движений, в мелькании одинаковых лиц, молодых, выбритых, красных от ветра и усилий. Вероятно, это впечатление храбрости. Человек в военном мундире — храбрый человек; это старое неистребимое отождествление. Человек в военном мундире имеет профессиональное отношение к смерти; он — получивший предупреждение.
День прошел в тихом блуждании по парку; сумерки сняли драгоценную светотень. Теперь все свелось к тусклой плоской белизне земли, расчерченной ветвями и стволами. Незапушенное снегом лиственное дерево стоит ущербное и кривое, со своими узлами и корявостями, вовсе не заметными в листве. Это подступает оттепель — тяжелый от влаги воздух, снег без блеска и деревья в истерических позах.
Осень — отрицание лета, но весна — вовсе не отрицание зимы. Это непохоже на смысл весны, переполненной собственным, уходящим в будущее, движением. Недаром между зимой и весной лежат пространства мартовских оттепелей и апрельской пустоты… Умирание зимы — это оттепель, отрицающая в зиме все солнечное, крепкое и легкое. В оттепели, как в осени, есть тишина, сожаление и уныние. И подобно осени, оттепель — процесс, тогда как зима стабильна. Из всех времен года только зима — остановка, замыкание. Зима поэтому символ смерти.
Стало совсем темно. Я стою опять у дворца; там же, где утром мне открылась глубина и протяженность аллей нижнего парка. Есть не только темно-синий, темно-серый, темно-коричневый цвет, но и темно-белый. Цвет ночного снега. Деревья определились вполне как графическое начало линии и формы. Теперь аллея — холодная неизбежная дорога, темно-белая с черными стволами.
Сегодня в самом деле долгий день. Раскрепощенный снегом и чужим городом, это день особого напряжения; а за ним опять пойдут короткие, мутные дни. Но сейчас — усталость и отрадное чувство предела, у которого наконец позволительно остановиться. Быть может, это даже прообраз той свободной от сожалений предсмертной исчерпанности, которая обещана человеку, додумавшему до конца свои мысли. И в меня проникает последнее впечатление дня — деревянная улица, заснеженная, в светящихся окнах.
В больших зданиях освещенные окна строго локализованы и изолированы в черноте и непроницаемости каменного корпуса. В маленьком деревянном доме окно занимает непомерно много места; со своими наличниками оно плоско лежит на поверхности стены, и нам понятно, что дом сам светится весь изнутри, прорываясь светом в окно, как в отдушину. Дом светится в снегу слабым желтым и розовым светом теплящейся жизни.
Древняя идея огня жизни впервые мне уяснилась в неожиданном месте — на Ай-Петри. На Ай-Петри полагается встречать восход солнца. Мне довелось встречать его дважды, причем оба раза оно — как там принято говорить — «не взошло». Но перед рассветом мы видели ялтинские огни. В пустынности гор и моря — небольшая густая шевелящаяся россыпь огней. Будто человеческая толпа стала плечом к плечу и подняла над собой огни, свидетельствуя о жизни, защищаясь от небытия и мрака. Что нужды — что на самом деле там сияет курортная набережная с мороженым, с тирами, с девушками в завивке и крепдешиновых платьях… Тот же смысл у заснеженного света этих деревянных домов. Это светится жизнь с рождениями и смертями, с хамством, с зарплатой, с примусом, с любовью; жизнь — грубая, хрупкая, путаная и священная.
Огонь чужой жизни манит и дразнит в ночи одинокого путника.