Комната, которую снял Коверзнев, удивительно напоминала его парижскую мансарду. Может быть, поэтому он и остановил на ней свой выбор. Она была расположена на чердаке, под самой крышей, и треугольное, похожее на итальянское, окно выходило на реку. Потолок напротив окна был скошен, и там, где он сходился со стеной, мог поместиться один Мишутка — взрослый же человек должен был сгибаться в три погибели. Лестница, ведущая в их жильё, шла вдоль наружной стены дома и была так крута, что Нина говорила: по ней впору взбираться на сеновал; во всяком случае, сыну она не разрешала выходить на лестницу без присмотра... В общем, мансарда отличалась от парижской только этажом, но высокий берег искупал и этот её недостаток.
Нина, несмотря на голод, пополнела, и её радость делала Коверзнева счастливым. Шершавая прежде кожа Нины сделалась ласковой и упругой, как в былые времена, тонкие и сухие губы налились и, казались, вот-вот готовы брызнуть, как брызжет соком созревший плод; разгладились гусиные лапки у глаз; снова заблестели вороные волосы, засверкали её прекрасные южные глаза.
О лучшей жизни он не смел и мечтать. Омрачали его настроение лишь подходившие к концу деньги. Чтобы Нине вновь не пришлось заняться унизительной торговлей, Коверзнев определился на должность делопроизводителя в губплан. Но там ему выплачивали жалкие гроши, которые не становились платёжеспособнее от того, что их именовали «миллионами». Денег не хватало даже для того, чтобы купить хлеба. Да и как их могло хватать, если коробок спичек стоил миллион рублей?..
Но как Коверзнев с Ниной ни изловчались, ей пришлось возвратиться к стряпне. С тоской смотрел Коверзнев, как она раскатывает тесто, как копошится у маленькой голландки. Когда комната наполнялась соблазнительными запахами, он уходил на улицу. И там, глядя, как сын уписывает за обе щеки пирог, проклинал себя за беспомощность. Он мог бы вытерпеть и больший голод, но видеть Нинино унижение было свыше его сил. Иногда и ему перепадала какая-нибудь постряпушка. Но, взяв её с виноватым видом, он манил пальцем Мишутку и, чувствуя болезненное удовлетворение от того, что ни за что не введёт жену в лишние расходы, отдавал это богатство сыну. Тот не радовался, а смотрел на отца грустными глазами, в которых был немой вопрос: почему их мама так скупа — ведь у неё же полные противни стряпни? Колючий комок подступал к горлу Коверзнева...
Никогда он не думал, что окажется таким неприспособленным к жизни. Прежде вершивший судьбами прославленных чемпионов, редактировавший один из самых популярных журналов страны, он сейчас с трудом справлялся с должностью делопроизводителя небольшого учреждения. Странным и горьким ему показалось прозвище, которым его окрестили сослуживцы — делопут. Блистательный арбитр и журналист, портрет которого висел в Третьяковке, и — делопут?..
Он возвращался с работы угрюмый. Однако Нина встречала его радостно, помогала умыться над тазом, а на убогом, но выскребенном до белизны столе уже поджидали семью дымящийся суп из крапивы и картошка в мундире.
Иногда Нина хвасталась своей выручкой и объявляла, что завтра накормит их мясным бульоном — уж очень выгодные косточки ей сегодня попали (мясо, конечно, шло на пироги для продажи). Коверзнев делал вид, что радуется вместе с Ниной, но на душе у него скребли кошки.
Начавшиеся дожди окончательно привели его в уныние: Нинины ботинки пропускали воду, пальтишко совсем обветшало, и она всё чаще и чаще простужалась. Вдобавок ко всему она была в положении. На уговоры Коверзнева сидеть дома лишь виновато улыбалась: безденежье было сильнее его доводов. Он даже как-то накричал на неё, перестал разговаривать, почти не прикасался к еде. Ему хотелось исковеркать противни, растоптать проклятую стряпню. Сдерживая себя, он хлопал дверью, выходил на лестницу, подставляя лицо хлопьям снега, жадно курил. Чувствовал, что может выйти из себя. Нина после таких вспышек была кроткой, ласкала его, шептала в темноте успокаивающие слова. Однажды, с тихим счастливым смехом, положила его руку на живот, спросила:
— Слышишь?
Почувствовав, как под рукой шевелится ребёнок, Коверзнев .зашептал прерывисто:
— Нина, брось... Тебе же нельзя... Ради нашего ребёнка...
В эту ночь они примирились, и Нина согласилась покончить с рынком. А Коверзнев бросил тратить деньги на табак, от которого ему было труднее отказаться, чем от хлеба, стал брать на дом любую работу. Иногда ему приходилось заполнять сотни извещений. Он просиживал за столом далеко за полночь; сладко потягиваясь, подходил к постели, расправлял на Нине с Мишуткой лоскутное одеяло, которое всякий раз наводило его на грустные воспоминания об увлечении народным творчеством; теперь бы он его с удовольствием предпочёл простому байковому. Он неслышно выскальзывал на заснеженную лестницу; надёргав из бревенчатых пазов мха, набивал трубку, затягивался тошнотворным дымом.