Ему захотелось вернуться домой, посмотреть на спящего сына. Александр менялся на глазах, становился взрослее, увереннее в себе. Очень быстро перестроился на английский лад. Пил молоко, ел кексы, научился правильно переходить улицу, сам ездил на метро и на автобусе. Учился он во французском лицее, но уже превратился в маленького британца. За несколько месяцев. Филипп настоял, чтобы дома говорили по-французски, иначе Александр вообще забудет родной язык. Нашел ему няню-француженку. Анни была родом из Бреста. Крепкая пятидесятилетняя бретонка. Александр с ней вроде бы отлично ладил. Сын ходил с ним в музеи, задавал вопросы, если чего-то не понимал, спрашивал, откуда люди знают заранее, что будет красиво, а что нет? Ведь когда, скажем, Пикассо начал писать все сикось-накось, большинство считало, что это уродство. А теперь считается, что это прекрасно… Почему? Иногда его вопросы бывали более философскими: мы любим, чтобы жить, или живем, чтобы любить? Или орнитологическими: а пингвины болеют СПИДом?
Для него была лишь одна запретная тема — мать. Когда они навещали ее в больнице, Александр всегда сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пространство. Филипп один раз попробовал оставить их наедине, решив, что своим присутствием мешает им поговорить.
В машине, когда они ехали домой, Александр предупредил его: «Ты больше никогда не оставляй меня одного с мамой, пап. Я ее боюсь. Правда, боюсь. Она вроде и здесь, а как бы и не здесь. Глаза у нее совсем пустые. — И добавил тоном бывалого врача, пристегивая ремень: — Она сильно похудела, ты не находишь?»
У него было сколько угодно времени, чтобы заниматься сыном, и он не лишал себя этого удовольствия. Номинально он оставался во главе своей парижской адвокатской конторы, но довольствовался ролью наблюдателя. Получал солидные дивиденды, но снял с себя все обязательства, которые еще год назад вынуждали его каждый день проводить массу времени в офисе. Если его просили, включался в работу над особо сложными делами. Иногда находил клиентов, иногда начинал дело, а потом передавал коллегам. Возможно, когда-нибудь к нему вернется желание бороться и работать.
Пока у него вообще не возникало особых желаний. Жизнь была как непроходящее похмелье. Разрыв с Ирис произошел и сразу, и постепенно. Он мало-помалу отдалялся от нее, привыкал к мысли, что вместе им не жить, а когда случилась та история с Габором Минаром в Нью-Йорке, оторвал ее от себя одним махом, как пластырь. Больно, зато какое облегчение… Он видел, как жена бросилась в объятия другого прямо на его глазах, словно его и на свете не было. Его это ранило, но он почувствовал себя свободным. На смену любви, которую он питал к Ирис все долгие годы их брака, пришло другое чувство — смесь жалости и презрения. Я любил образ, очень красивую картинку, но я и сам был всего лишь иллюстрацией. Иллюстрацией успеха. Сильный, самоуверенный, надменный мужчина. Мужчина, достигший вершин и гордый своим успехом. Висящий в пустоте.
А под пластырем оказался другой человек, лишенный всего напускного, внешнего, светского. Незнакомец, которого он пытался понять и который порой сбивал его с толку. Он спрашивал себя, какую роль сыграла Жозефина в появлении этого человека. Какую-то точно сыграла. По-своему, скромно и ненавязчиво. Она словно обволакивает тебя облаком доброты, и хочется дышать полной грудью. Ему вспомнилось, как он в первый раз сорвал у нее поцелуй в своем кабинете в Париже. Взял ее за запястье, притянул к себе и…
Он предпочел уехать в Лондон. Оставить свои парижские привычки, пересидеть в чужом городе, прояснить ситуацию. Здесь у него были друзья, вернее, приятели, здесь он ходил в клуб. И родители жили недалеко. А до Парижа — всего три часа езды. Он часто туда наведывался. Водил Александра повидаться с Ирис. Ни разу не звонил Жозефине. Еще не время. Странный у меня сейчас период. Словно чего-то жду. Застыл на перепутье. Я больше ничего не знаю. Мне надо всему учиться заново.
Он высвободил руку и поднялся. Нашарил на коврике у кровати свои часы. Половина восьмого. Пора домой.
Как же ее зовут-то? Дебби, Дотти, Долли, Дейзи?
Он натянул трусы, рубашку, собирался уже надеть брюки, как вдруг девица повернулась, моргнула, подняла руку, защищаясь от света.
— Сколько времени?
— Шесть.
— Ночь же на дворе!
От нее несло пивным перегаром; он отошел подальше.
— Мне пора домой, у меня… ну… у меня ребенок, он дома ждет и…
— И жена?
— Ну… да.
Она резко отвернулась и сжала руками подушку.
— Дебби…
— Дотти.
— Дотти… не грусти.
— Я и не грущу.
— Грустишь, у тебя на спине написано, что грустишь.
— Еще чего.
— Мне правда нужно домой.
— Ты всегда так с женщинами обращаешься, Эдди?
— Филипп.
— Снимаешь за пять кружек пива, трахаешь, а потом ни тебе здрасьте, ни мне спасибо?
— Да, это не очень красиво, ты права. Но я вовсе не хотел тебя обидеть.
— Мимо кассы.
— Дебби, знаешь…
— Я Дотти!
— Ты же сама согласилась, я тебя не принуждал.
— Ну и что? Все равно так не уходят — оттянулся и свалил тайком, как вор. Это невежливо по отношению к тому, кто остается.