— Я знаю, он мне говорил… Знаешь, он ведь ничего не скрывает. Даже не дает себе труда… Лучше бы он мне врал, тогда оставалась бы какая-то надежда. Я бы думала, что он не хочет причинить мне боль, что он ко мне еще привязан.
— И ты спускаешь ему с рук?
— А что, по-твоему, мне делать? Плакать? Хватать его за фалды? В твое время это, может, и сработало бы. Сейчас нет смысла бить на жалость. Во всем конкуренция, даже в любви. Надо иметь стальные нервы, апломб и напор, а я уже так не умею.
— Неважно! Раньше умела и опять научишься…
— К тому же я даже не уверена, что люблю его. Я никого не люблю. Мне даже сын безразличен. Я не поцеловала его на Рождество. Не хотелось приподниматься, чтобы его поцеловать! Я — чудовище. Так что мой муж…
Она говорила непринужденным тоном, словно это признание ее скорее забавляло, чем печалило.
— Кто тебя просит его любить? Ты сама устарела, бедная моя девочка!
Ирис повернулась к матери: разговор становился интересным.
— Значит, папу ты никогда не любила?
— Что за глупости! Это был муж; никто не задавал себе лишних вопросов. Женились, жили вместе, иногда смеялись, иногда нет, но уж точно из-за этого не страдали.
Ирис не помнила, чтобы отец с матерью хоть раз вместе над чем-то смеялись. Смеялся он — своим собственным остротам. Чудной был мужчина! Занимал совсем мало места, говорил мало и умер так же, как жил — тихо и незаметно.
— В любом случае, — продолжала Анриетта, — любовь — это приманка для глупцов, ее придумали, чтобы продавать больше книг, журналов, кремов для лица и билетов в кино. На самом деле это что угодно, только не романтика.
Ирис зевнула:
— Может, тебе стоило подумать, прежде чем производить нас на свет? Сейчас-то слегка поздновато.
— Что касается секса, с которым вы нынче так носитесь, то об этом я даже говорить не хочу… Отвратительная повинность, которую приходится отбывать, чтобы удовольствовать пыхтящего сверху мужчину.
— Еще того лучше. По-моему, ты изо всех стараешься убедить меня вернуться в больничную палату!
— Но ты же вышла оттуда не для того, чтобы влюбляться! Ты вышла, чтобы вернуть себе положение, квартиру, мужа, сына…
— И счет в банке, чтобы разделить его с тобой! Ясно. Боюсь только, я тебя разочарую.
— Я тебе не позволю отчаиваться. Это слишком легко! Я за тебя возьмусь, девочка! Можешь быть уверена!
Ирис улыбнулась, спокойно и безнадежно, и повернула прекрасное печальное лицо к окну. Почему они все требуют от нее каких-то действий? Лечащий врач нашел ей преподавателя физкультуры, тот будет приходить к ней, чтобы «подключить ее тело». Ну и жаргон! Я же не штепсель, который нужно сунуть в розетку. Врач был молодой. Высокий, симпатичный шатен с круглыми карими глазами и бородкой печального барда. Человек ясный и понятный, как дважды два, с таким уж точно не придется страдать. Наверняка никогда никуда не опаздывает. Он называл ее «мадам Дюпен», она его — «доктор Дюпюи». В его глазах она читала, какой диагноз он ей поставит. Едва ли не названия лекарств, которые он пропишет. Она не вызывала в нем никакого волнения. А ведь раньше, до этой сонной клиники, я еще нравилась мужчинам. Их взгляды не скользили по мне равнодушно, как у этого Дюпюи. Мать права, надо взять себя в руки. Остается только врать, убавить себе лет пять и подкрепить эту ложь ботоксом.
Она нащупала в сумочке пудреницу и открыла ее, чтобы посмотреться в зеркало. На нее взглянули два серьезных ярко-синих пятна. Глаза! У меня еще остались мои великолепные глаза! Я спасена! Ведь глаза не стареют.
— А на воле совсем неплохо, — сказала Ирис, повеселев от мысли, что вновь обрела свою красоту. И воскликнула, разглядев наконец залитую дождем улицу:
— Какое уродство! Как только люди живут в этих клетушках? Неудивительно, что они их поджигают. Запрут людей в этих крольчатниках и удивляются, что тем невмоготу.
— Вот и подумай как следует. Если не хочешь жить в бетонной коробке, самое время привести себя в порядок и вернуть мужа. Иначе придется открыть для себя скромное очарование пригорода…
Ирис вяло улыбнулась и стала молча смотреть в окно.