В камере Реверди разложил конверты на полу. Навскидку — штук сто. Его захлестнула волна гордости. Он сидел в Канаре около трех недель, а почта уже приходила изо всех уголков Европы, главным образом — из Франции. Он аккуратно разделил письма на три категории, после чего погрузился в чтение.
Вначале — средства массовой информации. Он быстро просмотрел просьбы об интервью. Эту группу завершали четыре послания от издателей: «Почему бы вам не написать воспоминания?» Еще быстрее он пробежал глазами следующую кучку — письма из официальных инстанций. Французское посольство направило ему несколько запросов, выясняя, почему он молчит. Кроме того, ему пересылали письма от французских адвокатов: «специалистов» по международному праву, уже ведших более или менее похожие дела — дела европейцев, арестованных в Юго-Восточной Азии за контрабанду наркотиков и предлагавших ему свои услуги. Некоторые из них даже уточняли, что готовы отказаться от гонорара. Их намерения были совершенно ясны: защищая Реверди, они гарантированно оказались бы в центре внимания на время процесса. Несколько писем из гуманитарных ассоциаций, желавших убедиться, что условия его заключения соответствуют норме. Со смеху умрешь!
Он швырнул всю эту дребедень в угол.
Затем перешел к письмам от частных лиц. Они возбуждали куда больше, независимо от настроя: ненависти, заботы, восхищения, любви… Чтение этих писем заняло более часа. И снова разочарование. Одно глупее другого. Оскорбительные или доброжелательные слова, все одинаково ничтожные.
Но его интересовала форма. То, что можно прочесть между строк, за словесными вывертами. За каждой запятой он чувствовал страх, возбуждение, влечение. Кроме того, ему нравилось изучать почерки — след руки на бумаге, намек на дрожь в конце каждого слова. Словно бы эти женщины — а практически все письма были от женщин — что-то шептали ему на ухо. Или касались его кожи. Как листья бамбука. Он закрыл глаза, позволил воспоминаниям растечься по телу. Листва. Шепот. Дорога, по которой надо пройти…
Потом он вернулся к началу, подробно изучая каждое письмо при слабом свете лампочки. Он считал орфографические ошибки, синтаксические погрешности. Банальность текстов его удивляла. А фамильярность тона раздражала. Они позволяли себе его ненавидеть, жалеть или — еще того хуже — понимать и любить, но неизменно переходили на очень интимный тон. Чересчур интимный.
Одно из писем этого рода оказалось уж совсем из ряда вон выходящим. Оно просто поражало своей наивностью. Он прочел его несколько раз, испытывая при этом двойственную радость: презрение мешалось со злостью.