У Габриели кровь бросается в голову. Она хватает руками воздух. Ее сумочка пропала. Потеряла или оставила где-то.
Кельнер замечает с утомленной наглостью:
— У дамы нет мужчины, способного ее защитить?
Габриель сдается. Она угодила в ловушку. Кельнер начинает громко бранить и высмеивать ее.
— Какая утонченная бережливость! Набедокурить и ускользнуть на цыпочках! Я в полиции запру вас под замок!
Кельнер травит ее и дальше. Люди окружают Габриель, смеются и негодуют. В толпе внезапно появляются «палачи», о которых Габриель знает по историческим романам. Одеты они необычно. На них сапоги с отворотами и совсем короткие зубчатые камзолы, которые едва достают им до пупка. Живот обнажен. Странным образом у них отсутствует член, на месте него заметен толстый красный рубец.
Один из палачей указывает на портфель, который несет подмышкой.
— Портфель господина надворного советника. Я ношу его за ним.
Другой ощупывает кожу портфеля.
— Что там?
— Погашенные счета господина концертмейстера. Теперь ему больше не нужно влезать в долги. Но господин надворный советник должен был в этом убедиться.
Кельнер осведомляется:
— Отчего умер господин? От воспаления легких, не так ли?
Палач:
— Что это вам взбрело в голову, господин официант? Он умер от голода. — Сообщение возбуждает всеобщий интерес. Толпа уплотняется. Палач продолжает: — Господин надворный советник трижды в день получал предписанные ему мясные блюда. Но послевоенные годы были очень тяжелы, и жена господина хотела сэкономить. Так вот! Деньги на образование ее брата поглотили половину жалованья господина.
Кто-то осмеливается спросить:
— Это наказуемое деяние?
Палач подтверждает:
— Конечно, это наказуемое деяние — преследовать своего брата. В Берлине! Так оно и бывает! А он никак не может от нее отделаться.
Габриель слышит, как старуха, живущая в ее родном городе, объясняет палачу:
— Все потому, что она не ушла в монастырь.
— В какой монастырь? Женщина шипит:
— Вы не знаете? Она в двенадцать лет дала торжественный обет, а потом его нарушила. Тогда она будто почувствовала, что с ней что-то не в порядке.
Господин в наглухо застегнутом черном сюртуке поучает:
— Хранить свою детскую веру — опасно. Потерять свою детскую веру — еще опаснее. Но ни... ни... — ни того, ни другого — опаснее всего. От этого происходит только невообразимое свинство.
Старший палач дает знак:
— Лучше всего было бы вызвать пятый департамент: царство мертвых!
Протестующие голоса:
— Невозможно! Разве вы не знаете, что мертвецы бастуют?
— Что?! Даже телефон и телеграф?
— Почитайте вечерние газеты! Всеобщая забастовка!
Тем временем спящие бедняки проснулись и подошли. Настроение людей все враждебнее. Сильные удары сыплются на голову пленницы и отдаются в воздухе звонкими хлопками.
— Чужестранка! Взять с нее анкетные данные!
Будь что будет! Дольше Габриель не может сопротивляться. Хоть бы теперь глава всего сущего явился и покончил с ней!
Но приходит помощь, хоть это старый и слабый помощник. Пан Радецки со скамьи, на которой спал среди бедняков, вскакивает на ноги:
— Дайте ей бежать, люди! Съела ли она то, за что должна заплатить? С каких это пор платят за то, чего не ели? Оставьте ее! Она всего лишь беженка и ждет поезда.
Ропот затихает. Люди возвращаются на свои места. Габриель видит, как пан Радецки качает головой и вздыхает среди попутчиков:
— Платить! Платить еще и за то, чего не съел! Можно подумать, жизнь стала ростовщиком!
Но тут резко звенит колокольчик, и в кафе раздается грубый голос:
— Пять часов! Освободить помещение!
Беспорядочная толпа вытесняет Габриель наружу.
Серые утренние сумерки окутывают улицу, ее глаза, глаза всех прохожих. Матовые и светлые, как зрачки слепого от катаракты, — таковы глаза бедных душ, которых выталкивают навстречу дню. И день мира сего — сам серая катаракта, которая только предшествует свету Божьему.
Людской поток несет ее. Но уже не тот радостный поток легкого, безмятежного существования, а ужас и отвращение, течение шлаков и отбросов. Мерзкие, вонючие платья и тела давят Габриель со всех сторон. Вот он, вероятно, вынесенный ей приговор: стать беспомощной частью этой скорбной, отчаявшейся массы, которая уныло движется к месту своего безрадостного труда. И тело ее изнемогает от жажды, отвращения и стыда. Все плотнее сивушное дыхание тысяч и тысяч окутывает ее затхлостью, которая ее душит.
Габриель понимает: если не удастся разжечь в себе крохотный, слабый огонек, — она погибла навеки.
Молиться? Но все молитвы погашены в ней тяжелой дланью. Имя Христово уже не может всплыть в памяти.
День наступает. Масса движется вперед. Разносчики газет мечутся как угорелые. Город откашливается хрипло и зло. Все пропало!
Тут вспыхивает в ее памяти: считать! Считать! Я ведь должна считать!
Сначала никакого счета! Забыто каждое слово, забыта каждая буква! Со всей силой бьется она в воздушную дверь, преодолевая сопротивление пустоты.
Улица пенится людскими потоками, вытекающими на огромную площадь. Можно вздохнуть свободнее. Асфальт вибрирует, как длинная резиновая лента. С треском взлетают ставни на шарнирах.