Бабушка молчит и грустно смотрит на нее. Габриель защищается, пытаясь объяснить необъяснимое.
— Когда растут вместе... Я думаю его мыслями, дышу его дыханием, предчувствую его желания... Я ощущаю каждую его дрожь, о которой Юдифь и не догадывается... Какая фальшь в этих словах: «Я его люблю»!.. Ведь все намного проще... Наши волосы пахнут одинаково... Цикламены тоже любят друг друга... Разве это дурно?.. Если б мы росли на деревьях, в этом не было бы ничего плохого...
Старуха осуждающе кривит рот. Но Габриель не может успокоиться:
— Бабушка! Если бы он остался бедняком, я была бы счастливейшим человеком на свете. Но он продал себя и предал. И самое скверное: он перестал быть самим собой, и потому я тоже не такая, как раньше. Он не говорит больше своими, нашими словами; он говорит — подумай только! — совсем по-берлински! То, что он смутился, — это я могу ему простить. Но простит ли его Господь, что он не остался самим собой, а превратился в такого ненадежного, неуверенного и подавленного человека? Ах, он был моей гордостью, образцом для меня! Я ждала, что он покорит мир звуками н а ш е й скрипки. Но теперь он скачет как сумасшедший и скребет струны, по воле Юдифи, на скрипке Юдифи. Ведь эта женщина доверху наполнила его своим черным маслом. Она — желтая кожура, злая горечь в орехе, и ядро уже на вкус ядовито. Сделают ли все эти чужие женщины своим маслом мужчину ядовитым на вкус?
Все это, и многое другое, — чувствует Габриель, — исходит из ее души. Но сад и полдень полны такой ясности и света, что скорбные слова признания выходят из ее рта, как пар зимой. Она очень собой недовольна.
Бабушка возражает:
— Ты устала, Габриель. Я уложу тебя спать.
Да, она устала, и любопытно — что ей приснится? Сон будет чудесным переживанием, как хлеб, молоко и песнь аромата цикламенов.
Женщина первой входит в дом — обычный крестьянский дом, но не такой, как всегда; знакомый и вместе с тем незнакомый. Бабушка открывает дверь:
— Вот твоя комната.
Габриель сразу узнаёт: конечно, это ее комната, ее и ничья другая; ничто на свете не соответствует так ее существу: маленькое помещение с узкой кроватью, светлым окном, множеством цветов, с широко открывающимися ставнями, со стеклянной дверью на маленький балкон.
Эта комната... эта комната — она сама. Только здесь она — дома. Она думает:
— Итак, это и есть вечность! Почему бы и нет?
Бабушка, на которой теперь чепец монахини, открывает дверь в смежную комнату. Габриель следует за ней. Помещение точно такое же, только здесь нет цветов и стоит маленький книжный шкаф — на верхней полке лежит скрипичный футляр. На столе приготовлены чашка с молоком и хлеб. Но балкончика здесь нет.
Габриель не нужно даже вспоминать старые учебники и скрипичный футляр, чтобы тотчас узнать комнату Эрвина. Старухино лицо становится непреклонным и жестким. Сильным рывком она закрывает окно и ставни. Теперь здесь темно. Она забирает молоко с буханкой хлеба и властно уводит Габриель из комнаты Эрвина в ее собственную.
Потом она ставит на стол еду, осмотрительно и основательно закрывает дверь в комнату брата. Все происходит в молчании. С растущим страхом Габриель спрашивает суровую женщину:
— Что ты делаешь, бабушка?
— Запираю дверь.
— А Эрвину нельзя домой?
— Нет.
— И я больше его не увижу?
— Нет.
Габриель хочет схватить женщину за руку, но хватает пустоту. Она выкрикивает:
— А сюда привести его мне тоже нельзя?!
В два шага бабушка выходит на балкон. Ее спина крестьянки решительно склоняется к перилам. Широко размахнувшись, бабушка бросает ключ вниз, в бездонную глубину. Ответ красноречивый! Она могла бы и не говорить:
— Если достанешь ключ!
Что переживает Габриель в это головокружительное, переполненное отчаянием мгновение? Комната и сон манят ее, мысли об Эрвине и — с не меньшей силой — страстная тоска по запутанным и грязным проявлениям жизни тянут ее вниз. На внезапно налетевшем ветру стоит она на балконе. Еще короткий острый приступ страха... И она бросается, падая все стремительнее, в объятия бесконечного пространства.
Пространство не убивает ее.
Как верный верблюд опускается оно на колени и дает ей мягко соскользнуть посреди самого оживленного перекрестка Берлина.
В это мгновение постовой подает знак. Со всех сторон мчатся вперед автомобили, грузовики, роскошные лимузины, такси. Габриель пропускает, отпрыгивая в сторону, длинную сверкающую великолепную машину, когда вся мощь тяжелого омнибуса наваливается на нее. Нескончаемая сверхчеловеческая боль заставляет ее проснуться.
Когда Габриель после тяжелой операции проснулась в своей больничной палате, никто этого не заметил.
Заметить это было трудно, поскольку больная не подавала никаких признаков жизни. Она одна знала, что проснулась, что снова пребывает в этом мире. У нее не было сил открыть глаза. Но веки ее стали такими тонкими и прозрачными, что она видела все, что происходит вокруг, и слышала каждое слово, сказанное и даже не высказанное.