Разве еще сегодня не называли эту улочку «неразрешенной»? Так Карл Четвертый[5], градостроитель высочайшего ранга, окрестил в гневе эту улицу, поскольку она не была предусмотрена и начерчена в его плане города. Однако пришлось ему самолично отдать распоряжение о возведении лупанара, и место на эскизе он отметил собственноручно. Как ни прославлена была политическая осторожность великого сего властителя, он все-таки вынужден был, дабы воспрепятствовать начавшимся ересям и новому протестантскому движению, отвести потаскухам и ночным тавернам прелестный уголок ремесленной слободы, и назвал его, как город Венеры, — Венецией. Подлинный очаг растущей ереси следовало искать в только что основанном университете, который впервые засиял светом просвещения по всей Священной Римско-германской империи. Не будет особой непристойностью предположить, что Его Священное Императорское Величество задумало Большой Салон в ближайшем соседстве с университетом с той именно целью, чтобы привести надменную аскетическую ересь к падению и тем самым — к вразумлению. Ведь, как установила строительная комиссия, подземные ходы вели от Гамсгассе в «Дом Каролины». Студенты в камзолах и колетах уже вовсю бражничали здесь. И сам Валленштейн[6], бывая в столице при дворе, частенько захаживал, если верить источникам, в Большой Салон ради мимолетных наслаждений.
Древние учреждения обладают той же таинственной ценностью, что старое вино и старинные скрипки. Если же из-за конкуренции даешь своему заведению самое звучное название, то вполне уместно именоваться «Наполеоном», когда приходится довольствоваться лишь оборванцами и чернью.
С давних времен этот дом наследовался и управлялся семьей Штейн. Бабушка, урожденная Буш, известная в этих местах благотворительница, принесла этот дом в приданое супругу; но прадед Максля добился уже от высших полицейских чинов привилегии вести дело в официальной должности трактирщика. Теперь господина Максля в самом деле можно было отнести к последышам.
Его родители умерли. Его брат, господин Адольф, хозяйничал здесь еще два года назад. Это был, однако, сухой, безжалостный управляющий, который, если дела в Большом Салоне шли весело, но без пользы, объявлял с досадой: «Не устраивайте тут театр, расходитесь по комнатам!» Такого рода бесцеремонный тон был невыносим в этих романтических покоях. Адольф, к счастью, вынужден был по крайне убедительным причинам отправиться в Америку. Теперь у Максля никого другого не осталось, кроме Эдит. Но Эдит была твердая женщина, содержала все в роскоши, а что касается честности и добросовестности, Эдит считалась подлинным сокровищем.
Максль невозмутимо выслушал овации, которыми его встретили. Его по-детски старческое лицо, возраст которого невозможно определить, было совершенно желтым. На бугристом, заостренном носу криво сидело пенсне, и безвольная нижняя губа тряпкой свисала на подбородок. Человек этот был так немощен и изможден, что посторонний не смог бы понять, почему вызывал Максль так много веселья и так мало сочувствия. Ведь с подгибающимися коленями, жалкими шажками добравшись до рояля, чтобы усесться на свое любимое место на скамеечке рядом с Нейедли, Максль услышал со всех сторон насмешливое требование:
— Максль, расскажи нам новый анекдот!
Максль сопротивлялся:
— Оставьте меня в покое! Сегодня я ничего не расскажу. Я так устал! У меня глаза слипаются.
Это сочли артистическим тщеславием. С этим не посчитались. Максль повернулся к своему другу-пианисту:
— Нейедли, не надо меня сегодня подначивать. Я действительно устал. Я плохо спал.
Однако даже у Нейедли он не нашел поддержки. Тогда начал наконец больным и вялым тоном:
— Два еврея идут по улице. Навстречу им шикарная женщина. Один говорит: «Хотел бы я ее снова». А другой...
Максль обрывает свой анекдот, напряженно смотрит в пространство и завершает:
— Конец я забыл.
И заблеял в хохочущем круге слушателей:
— Славно? Ну ка-а-а-ак?
Его, однако, не желали оставить в покое. Подстрекаемый доктором Шервалем, поднялся теперь мрачный президент Море и ленивыми, полными достоинства шагами направился к роялю:
— Мое почтение, господин! Не желаете ли, милейший, угостить нас песенкой?
Максль в ужасе уставился на черное привидение:
— Вы выглядите, господин президент, как Мелех-ха-Мовес[7], ангел смерти.
Ангел смерти не дал себя запугать. Максль, обладавший тщеславной душой артиста, обернулся:
— Ты знаешь, Нейедли, что я не в голосе. Я в крайне отвратительном состоянии...
Президент подбадривал:
— Вам ведь не радамесовское «Нежная Аида»[8] петь!
Хозяин дома постепенно сдавался:
— Так что же мне исполнить?
Названия популярных песенок тех лет зазвучали одно за другим: «В Мансанарес», «Неглиже», «Сигизмунд», «Можешь плакать, словно милое дитя».