Глава четвертая
В последней, Туруханской ссылке припомнились ему некупленные рождественские открытки, когда со случайной оказией пришла посылка от Аллилуевых. И были в посылке шерстяные носки, связанные Наденькой. Ох, как хорошо на сердце стало!..
Редко потом такое случалось. Он тотчас сел писать благодарственное письмо – и покорил себя, что не порадовал отзывчивых людей ни весточкой, ни подарком во время своего венского «гуляния». И почти покаянно просил Аллилуевых прислать ему почтовых открыток: «…В этом Богом проклятом краю природа такая застывшая и неприглядная: летом – река, зимой – снег… Не на чем глазу отдохнуть. Потому у меня идиотское желание увидеть хоть какой-нибудь пейзаж, пусть даже на бумаге…»
Он въявь увидел бесконечный сибирский снег, услышал гудящее тело незримой ночной реки. Стоит одинокий человек посредине ледового, бесплодного поля – и чудится, кто – то стучит подо льдом. Стучит и окликает: «Иосиф!.. Иосиф!..» И звезды оледенелые в поднебесье, и не с кем разделить свою тоску. И тоска грядущей власти над шестой частью мира давит душу. Нечеловеческая тоска. Где ты теперь, брат Федор Михайлович?! Ведома ли тебе эта невыразимая тоска? Где ты теперь, Надя?! Лишь ты одна могла разделить эту тоску. Но не успела… Как поздно все! Но отчего ты не делишь мою тоску и печаль после смерти?!..
Сталин вскочил с дивана. И вдруг увидел себя не в тусклой, рассветной комнате, а на тяжелом енисейском льду… И не коряжье плывучее, не бревна топливые стучат и торкаются подо льдом, а Надя бессильно тщится пробиться к нему и окликает его… И не Енисей под ним, а свинцовая, бездонная Лета.
Кто встретит его предсмертный взгляд? Кто оглянется, уходя?.. Кто после него познает радость и скорбь неблагодарной борьбы и победы?..
Прошлое исподлобья смотрело в глаза. Враг смотрел в глаза. И этот, направленный в себя, чужой взгляд норовил поглотить живое грядущее – и не было пощады грядущему от взгляда мертвеца. И мертвая тень не ведала огня. Но огонь, поглотивший жалкую человеческую плоть, гудел, подобно огромному дереву в бурю, – и осиротевшие, лишенные плоти существа умирали от тоски и холода, как последние опадающие листья в ледяной метели.
Рассвет неудержимо обращался в полнокровное утро, но одинокий старый человек не спешил радоваться победному летнему свету – и вспоминал, вспоминал, – и тускло было в зашторенной комнате, как в семинарской келье.
«…Сколько лет было ему тогда? – тридцать три. Христов возраст. А этому – двадцать три… Странно, почему даже тогда этот жалкий художник-торговец казался ровесником? И почему сейчас ему все кажется, что есть кто-то старше него, почему ему всю жизнь кажется, что не он крайний, а некто идущий впереди? Семинарским недоучкой кличут его недруги! Но ложь, ложь – и трижды ложь! Он полностью окончил курс – и дай Бог другим то, что получил он в Семинарии. Это они недоучки – университетские трепуны и верхогляды. А то, что он не явился на выпускные экзамены, – это его печаль, его тайна.
Они хотели, чтобы он, служа Богу, служил Сатане. Но он перехитрил их, якобы отказался служить Богу – и нашел прибежище в этом чертовом марксизме. И они б достали его, ежели бы не партия, ибо в партии, принадлежащей им, он, как ни странно, был защищен от них. И все равно поначалу пришлось скрываться, но не от охранки… Прятаться на обсерватории, бежать из Тифлиса в Батум, а потом в Баку. И в ссылки он отправлялся с облегчением, ибо затылком чуял неотступный пригляд и смертоносное, угрюмое выжидание. И не Гурджиева с его школой сатанинской, а тех, о ком и сам Гурджиев не ведал. Наверняка догадывался, но не более, слишком мелкой сошкой он был во всемогущих иерархиях, хоть и пытался ходить по песку, не оставляя следов. Но близ семинарии наследил. Кстати, что там насочиняли в его биографии о монастырском периоде?..»
Сталин прекрасно помнил сухое, прямолинейное изложение своей жизни, над которым скрипели перьями крючкотворы из института Маркса-Энгельса-Ленина и которое он с досадой правил, а иногда полностью переписывал. Но, словно проверяя себя, подошел к столу, с детским вожделением покосился на набитую трубку, открыл папку с очередной редакцией биографии – и сразу поскучнел от казенных слововывертов: